Здесь несомненна прямая перекличка с собственными мыслями писателя, навеянными разрывом со своим детством и родными местами. Можно возразить, что поскольку автор много лет провел в чужих краях, то эти примеры — не более как типичные размышления эмигранта-отшельника. Да, конечно, однако нас в этой социальной ситуации интересует прежде всего ее психологическая первооснова. А отношение Тугласа к своим корням и почве бесспорно д о с а д л и в о е и н е п р и я з н е н н о е, он норовит побыстрее оттолкнуться от этого берега, где, как человек высоких духовных запросов, видит только «глупость» (слово это повторяется очень часто). Даже в изгнании он не тешит себя воспоминаниями детства и не испытывает особой привязанности к родным краям, а принимает разлуку с ними как неизбежный факт. Те, кто питаются одними лишь мыслями об отчизне, и на чужбине всегда носят с собой щепотку родной земли, тогда как устремленный в будущее свободный дух, напротив, пренебрегает этим, ибо это — «глупость».
Эмиграция Тугласа была, таким образом, и бегством от родных пенатов. Сожжению всех мостов сопутствовала неуемная тяга к духовным ценностям, скитаниям, любознательность. Ведь чем меньше соков берут корни из земли, тем алчней впитывают ветви и крона воздух и солнечные лучи.
*
Этот внезапно возникший водораздел наверняка оставил в душе писателя более глубокие следы, чем кажется с первого взгляда.
Начнем с того, что образы Тугласа трудно привязать к какому-нибудь определенному времени, месту или к прошлому автора. Кто такой Феликс Ормуссон? Откуда он родом? Нам известна только его жизнь в течение одного лета. Кто такой Юргенс? Правда, он возвращается в родные места, однако тут вместе со своими галлюцинациями и сам делается призраком. Читая собственный некролог, он начинает принимать свое подлинное существование за чистый сон. Реальность и условность утрачивают здесь свои контуры, как в произведениях Пиранделло. Кого похоронила Марет вместо своего сына? В какой стране происходит действие «Небесных всадников»? В каком календаре значится «день андрогина»? На какой карте — остров великанши?
Обычно Туглас и не прибегает к реалистическому зачину, как Э. По или Э. Т. А. Гофман, чтобы затем незаметно перенести читателя в фантастический мир. Он делает это сразу. Его интересует не почва и корни, а крона. Если в «Золотом обруче» мы поначалу и узнаем тартуские улицы или в «Тени человека» вяндраские леса и реку, то на самом деле эти приметы реального мира весьма несущественны, их не требуется и даже не следует знать, — ибо не они занимают автора.
При подобных предпочтениях неудивительно, что излюбленным местом действия в новеллах Тугласа оказывается о с т р о в, клочок земли, отрезанный от остального мира. Такая тенденция проступает уже в его ранней новелле «Поселенец». У Яака только и вертятся в голове «мысли о своей пашне», которую он в конце концов и заполучает в глубине лесов. В какой-то мере мечтой является и Божий остров посередине Торглаского болота, где стоит истукан, которому люди тайком ходят поклоняться.
Когда мы читаем произведения природных островитян Мяндметса, Мялка или Ридала, явственно проникнутые местным колоритом, то неизменно ощущаем близость морских просторов и тесную взаимосвязь описываемого со всем миром, а не только остров как таковой. У Тугласа же в «Морской деве», «На краю света», «Мираже», даже в «Боге острова» Артура Вальдеса в центре внимания стоит «оторванное от остального мира небольшое общество», как характеризует его сам автор. Это общество весьма однородно, оно не только изолировано от внешнего мира, но и во многом отличается от него. Ибо оно — символ душевного склада писателя.
*
Анализируя какие-либо явления, в своих научных и критических работах, Туглас великолепно умеет учитывать социальный фон, историческую эпоху и прочие объективные факторы и обстоятельства. На то она и наука, чтобы требовать выявления причин, связей, основ. Поэзия, однако, этого не требует. А тем более фантастика Тугласа.
Нам понятна эта склонность писателя бежать в своем воображении за пределы причинности. Как много уже в «Песочных часах» отчаяния и страданий, которые никак не объясняются читателю и не мотивируются, загадочных в своем возникновении и еще более таинственных в своей преувеличенности. Как трудно предвидеть в новеллах Тугласа развитие фабулы! Вот лейтенант Лоренс выезжает вечером на бал, но нам ни за что не догадаться, каким он вернется утром домой. Или кто сумеет предречь, что станется с нежащимся утром в постели андрогином к вечеру того же дня?
Если еще как-то предсказуемы протяженность и ритм тугласовской фразы, общий характер и окраска видений, если у самого автора, быть может, все продумано наперед, как у Э. По структура его «Ворона», то спонтанные вспышки фантазии, интенсивность и синтезирующую силу внезапных озарений все равно невозможно предвозвестить.
Новеллы Тугласа дают богатую пищу уму. Почитайте его апологию дьявола в «Поэте и идиоте», этот шедевр силлогистики! Чтобы расшифровать «День андрогина», мало вжиться в это произведение, надо знать также персонажей комедии дель арте, атмосферу эпохи рококо, Бердсли и многое другое. Так обстоит дело и с другими новеллами.
Своей эрудицией, силой логики и азартным поиском истоков духовной жизни писатель заманивает читателя на одинокий остров своей фантазии, чтобы там вместе с ним предаться безудержному веселью и безумствам, выпростать из души все то, что в ней накипело, и лишь затем снова вернуться на материк благоразумных мыслей.
*
Я как-то уже отмечал, что при чтении путевых заметок Тугласа бросается в глаза необычайно обильное употребление слов «мрачный», «жуткий», «ужасный» и что соответствующий им комплекс чувств, вероятно, следует искать в подсознании автора. Другие его произведения только подтверждают эту догадку.
Что это — влияние революции 1905 года и последовавшей за ней реакции? Или такое пристало к нему в эмиграции? Не сказывается ли здесь также, особенно поначалу, воздействие современной русской литературы?
Думаю, что причины тут, во всяком случае, были веские. Однако не у всех тех, кто пострадал в связи с событиями 1905 года, — некоторые даже больше, чем наш новеллист, — так сильно развились аналогичные чувства. В том числе и у его ровесников. Например, мы ничего не знали о злоключениях В. Ридала вплоть до выхода его сборника «Сквозь ветер и бурю». С другой стороны, предвестия этой темы ужасов можно найти в творчестве Тугласа и до 1905 года. Так, написанный в 1903 году фрагмент «В заколдованном круге» воспроизводит картину того, как некто с сердцем свирепым и жестоким спешит куда-то в ночной тьме; на кожаном ремне у него болтается длиннющий нож, а голова полна жутких предвкушений человекоубийства. Или возьмите созданные еще раньше (1901) «Весы счастья», где рассказывается о загадочном убийстве мельника. Гнетущая атмосфера царит и в «Ночи» (1904): герой этого произведения видит в зеркале полные безумия бездонные глаза, тогда как из-за спины, из хаоса к нему тянется чья-то жуткая рука, готовая задушить. «Так приходит ночь к тому, чьи мысли прикованы к будущему и чьи идеалы лучатся подобно золотому зареву», — звучит заключительный аккорд этого наброска. «В цветочной геенне» (1904) рисует нам манию бегства и преследования, смешанную с эротическими грезами, «Фрагмент» (также 1904) — фантазию на тему ужасов русско-японской войны.
Как видим, этот комплекс чувств был знаком Тугласу еще до 1905 года. Если истоки его не лежат в раннем детстве, то он наверняка зародился в пору резкого охлаждения писателя к своему прошлому, на фоне того перелома, о котором говорилось выше. Естественно, что годы революции, реакции и вынужденной эмиграции лишь усугубили развитие таких настроений.
В «Сказке Торглаского болота» этот страх получает социальную подсветку. Атмосферой политических преследований наверняка подсказана и нарастающая жуткость сновидений о тюрьмах, несущихся вслед всадниках и страхе смерти в «Бездне снов». Наиболее объективным среди рассказов о леденящих сердце кошмарах представляется история могильщика Ляэтса, подбирающего в поле окровавленную человеческую руку; всюду таская с собой эту руку, он вызывает к жизни — в корчме и позднее дома — такие жуткие видения, что у него самого волосы встают дыбом. Ну а гиперболизация ужасов ясно видна в «Мерцающем огне», где фигурируют часы, бьющие тринадцать раз, топор мясника (позже, правда, замененный револьвером), страшные сны, фантазии на тему убийства.