— Да, сердечная недостаточность… Острая… — Он дежурил ночью по больнице, сам принимал Василия и теперь, свесив руки между сухими коленями, хмуро взглядывал на него: — Легче стало?
— Ничего, — Василий вздохнул. — Жить можно.
А ночью вкатили его в палату на инвалидной коляске, с трудом пересадили на кушетку. При слабом свете широкого — во всю стену — окна, за которым стояла сумеречная зимняя ночь, в палату зачастили белыми тенями сестры со шприцами и склянками, несколько раз появлялся, широко вышагивая в распахнутом халате, Валерий Владимирович.
Общего света в палате не было. И когда молоденькие сестры, — а по ночам дежурили обычно студентки медицинского института, — принесли металлическую стойку с капельницей, я включил настенный светильник над своей койкой и направил отражатель на кушетку. Тем самым я давал понять, что все равно не сплю и, если необходима помощь, можно располагать мною. Валерий Владимирович, находившийся в палате, оглянулся, кивнул мне: вижу, мол, спасибо. Убедившись, что капельница поставлена правильно, он ушел, наказав Василию строго соблюдать постельный режим, а сестрам — не менее строго следить за этим. Следом деловито удалились и сестры.
Кроме меня, не спал еще Геннадий Бондарь, шофер из пригородного совхоза. Год назад ему сделали несложную операцию, а месяц спустя он снова сел за баранку, взяв на себя, как и прежде, обязанности экспедитора и грузчика. Теперь, после консультации с хирургами и тщательного обследования, стало ясно, что без повторной операции не обойтись. А она страшила Геннадия прежде всего переводом на легкий труд и, следовательно, потерей в заработке. В сорок лет у Геннадия вдруг возникла серьезная угроза оказаться ущемленным в том, что составляло основу его жизни, и покорность уже коснулась его независимой осанки и напористого взгляда, в характере начала проявляться старческая склонность к брюзжанию и желчному недовольству, лишь в голосе еще сохранилась самоуверенность человека, умеющего зарабатывать деньги и знающего себе цену. Пожалуй, это из-за него наш врач не решался включить в палате свет, а сестры передвигались с особой осторожностью и разговаривали шепотом. Провислая панцирная сетка заскрипела под Геннадием. Я насторожился: неуместным было бы сейчас его раздражение. Но он достал из тумбочки бутылку молока, выпил его, не поднимаясь, умостился поудобнее и через несколько минут задышал несдержанно, с присвистыванием.
Рядом с Василием безмятежно посапывал Александр Яковлевич Капустин, начальник отдела труда и зарплаты небольшого завода, медленно возрождающийся после двойного удара — инсульта и инфаркта. Время от времени вскидывался, заходясь в кашле, и снова утихал мой сосед дядя Леша Гаврилов, колхозный механизатор-пенсионер.
Вдруг послышалось, как выдох:
— Рука немеет…
Я подошел к кушетке, подвинул ближе табуретку с матерчатой сумкой Василия и положил свисавшую руку с иглой в вене на сумку.
— Спасибо, — выдохнул Василий, не шелохнувшись.
После капельницы он снова сел и лишь приваливался на бок, когда надо было принять укол. В трусах и в майке, по-детски свесив полные, словно налитые, ноги с высокой кушетки, он громоздился осевшим суслоном-девятериком — в девять снопов, какими бывали уставлены в моем детстве осенние колхозные поля. И как сноп, нахлобученный на суслон колосьями вниз, на покатых плечах Василия держалась островерхая голова, подстриженная под полубокс, с косой челкой надо лбом. Когда-то полубокс считался самой модной стрижкой, придающей парнишке более взрослый и мужественный вид. И через десятилетия, изменившие весь наш уклад жизни, Василий, один из немногих, остался верен строгой моде своей юности. Но теперь, в безучастной покорности, он походил на большого ребенка, незаслуженно наказанного кем-то: припухлые губы с четкими кромками кривились помимо воли, в темных глазах, отрешенно смотревших под ноги, застыло недоумение. Сочувствием отозвалось в душе знакомое с детства его состояние: безысходность и надежда, когда хочется умереть в отместку обидчику и, только таким образом доказав свою невиновность, воскреснуть с великодушным всепрощением. И вдруг подумалось, что Василию уже давно больно живется, но он притерпелся к боли в надежде на воскресение.
Я уже начал придремывать, когда Василий спросил, ни к кому не обращаясь, хрипловатым изболевшимся голосом:
— Это какой этаж?
Я один услышал его и тихо ответил:
— Пятый.
Он помолчал, потом сказал:
— Мне девятый нужен.
— Кардиология? Там ремонт.
— А-а… Летом я там лежал, — он говорил протяжно, мягко обкатывая в речи согласные звуки: — Поправился тогда…
— И сейчас поправишься.
Сестра принесла кислородную подушку, от которой Василий капризно отказался:
— Не буду.
Валерию Владимировичу, вызванному сестрой, коротко пояснил:
— Кашель забьет.
И врач поопасался настаивать.
До исхода ночи он сидел на кушетке и, вздыхая, копошился в своем углу со склянками. Спросил еще:
— А здесь кто?
Его интересовали, конечно, не столько мы сами, сколько те недуги, которые собрали нас в одной палате. Я так и пояснил:
— Желудок, печень, сердце… Уплотнили на время ремонта.
Уснул Василий перед самым подъемом и проспал до завтрака всего около двух часов. Но, видимо, лекарства, которыми беспрерывно пичкали его всю ночь, оттеснили боль, и он теперь веселее поглядывал из своего угла. Его уже интересовала сама палата, просторная и светлая, с широким окном на солнечную сторону, уже хотелось, наверно, и с нами познакомиться поближе, чему естественно помог врачебный обход.
Мы все лежали в пижамах поверх желтых покрывал, как было принято в этой больнице, и Валерий Владимирович, медлительный от усталости после ночного дежурства, переходил от койки к койке, начав, как обычно, с Геннадия, о больной печени которого говорил желтоватый цвет его кожи. По бережным движениям и учащенному дыханию можно было догадаться о недуге сухощавого и малорослого дяди Леши с длинными руками-противовесами, которые как бы раскачивали его легкое тело при ходьбе: стенокардия и бронхиальная астма. Пухленький и подвижный Александр Яковлевич с первого взгляда вызывал сочувствие наивно-вопрошающим выражением лица — он изо всех сил старался восстановить утраченную после инсульта рабочую память и вернуться к прежней жизни. Самым благополучным в палате был, пожалуй, я: на четвертой неделе болезнь начала отступать, я радовал врача последние дни тем, что восстанавливал потерянный вес по четыреста граммов в сутки, и сестры по утрам обходили меня, записывая температуру с моих слов.
Когда врач ушел, Василий улыбнулся мне добрыми сочными губами уже как знакомому, угадав мое повышенное расположение к общению, свойственное всем, кто идет на поправку. Глаза его посветлели на утреннем солнце и оказались ясно-серыми с чистым блеском. Густая челка над короткими черными бровями тоже была серой от седины.
— Далеко до Ракитянки? — спросил я, давая ему возможность заговорить.
— Сто восемьдесят километров, — ответил он с готовностью. — На север, вниз по реке… Видишь, как: не дал вам ночью поспать.
— Ничего, нам не на работу, — сказал дядя Леша, глуховатый от контузии, но иногда разбирающий слова, произнесенные даже шепотом. — Отоспимся за день.
Александр Яковлевич обрадовался случаю испытать себя и сосредоточенно сформулировал сразу несколько вопросов:
— А село большое? Какое у вас производство? Больница в селе есть?
Ему важно было правильно спросить, выслушать внимательно и удержать в памяти ответ, но именно это не всегда удавалось. Василий, сидя на кушетке в новой пижаме, отвечал с неспешной обстоятельностью:
— Больница у нас есть, а врачей нету. Потому что далеко от района — шестьдесят километров… Две фельдшерицы управляются, как умеют. А раз в неделю из районной больницы приезжает какой-нибудь врач. И в том еще беда, что директор совхоза у нас не особенно приветливый к людям. Врачей ему не надо — пускай, дескать, райздрав о них печется, учителей тоже не надо — это, мол, забота районо и сельсовета… И маслозавод при нем закрыли — согласился с легкой душой: меньше хлопот. Ничего ему не надо, кроме своих показателей. У нас, говорит, специализация по откорму скота… А Ракитянский маслозавод еще в старину славился: наше масло за границу отправлялось. Запасали к весне в трехпудовых бочонках и отправляли пароходами в океан. Мой дед рассказывал, будто немцы добавляли его в свое масло для улучшения качества. Еще и при мне хорошее масло делали, тоже отправляли куда-то… А теперь остался только приемный пункт: принимают молоко и отвозят в район — за шестьдесят километров!.. — поначалу Василий обращался к Александру Яковлевичу, но, заметив, что он, изображая внимание, стал прикладываться к радионаушникам, перевел взгляд на меня: — Видишь, как: временный он человек у нас — прислали вроде как на испытание. Ветролет он и есть Ветролет… А село у нас большое — двести семьдесят дворов было после войны. Сейчас поменьше, но без своих врачей все равно никак нельзя…