Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Наглядный тому пример Мариша. Помните Маришу, бывшую лаборантку, соседку и подругу Веры Владимировны? Теперь она не Мариша, не лаборантка и не соседка, хотя подругой осталась. В некий памятный день, когда ей особенно осточертели фанерные переборки, она произнесла знаменательную фразу: «К черту порядочность, жизнь проходит!» — и вместе с сынишкой перебралась к одному влиятельному человеку, который ради ее белокурых локонов и застенчивой улыбки написал ей диссертацию. На память от него осталась у Мариши дочка. Но чтобы эту диссертацию защитить, пришлось бедной Марише перекочевать к еще одному влиятельному человеку. От него остались кандидатские корочки и еще одна дочка. Те, кто помог Марише переехать в трехкомнатную квартиру и приобрести «Москвич», особой памяти о себе не оставили.

Теперь Марина Викторовна живет полновесной жизнью: и карьеру успешно делает, и культурный уровень повышает, и дом ведет вполне прилично, и троих детей воспитывает, и еще ухитряется регулярно влюбляться. Но как-то уж слишком все это свалено у нее в кучу: родительские собрания и косметические кабинеты, супермодные кофточки и суповые наборы, общественная работа в товарищеском суде и мимолетные интрижки с «нужными людьми». Однако сама Марина Викторовна считает себя женщиной современной и, пожалуй, счастлива. Во всяком случае, многие ей завидуют. Да и есть чему: иметь троих детей — и вести столь активный образ жизни! Поди попробуй.

Впрочем, в наши бурные времена рискованно судить кого-либо, каждый живет по своему разумению. Странно только, что и на тех, кто «скооперировался» махнуть вместе к морю, и на тех, кто трудно идет навстречу друг другу долгих пятнадцать лет, смотрят одинаково. И то, и это называют человеки туманным словом «любовь».

Вот и Званцев был уверен, что у него тоже любовь. Неудачная, неразделенная, несовременная, но любовь — со всеми ее радостями и горестями. И чего там больше, радостей или горестей, он не знал и не мерил, да и при всем желании не смог бы измерить, потому что горести приходили и уходили, а радость оставалась, сплошная, огромная, и не будь ее, он наверняка счел бы свою жизнь, такую наполненную работой, успехами, путешествиями, друзьями, книгами и музыкой, — просто несостоявшейся. К счастью, она была, эта радость — в лице Веры Владимировны. И была рядом. И нуждалась в нем. И позволяла ему быть рядом, при ней. А это было не так уж мало.

Отношения их стабилизировались — если можно назвать отношениями то, что происходило между ними, и если позволительно говорить о какой-то стабильности, когда все держится на волоске! Во всяком случае, теперь Званцев не только обеспечивал дровами, но и покупал Танче лыжи и велосипеды, сапожки и плащи, штормовки и палатки, потому что росла Танча как на дрожжах и увлекалась всеми видами спорта, а маме ее иногда дарил янтарь, или недорогой перстень из благородного камня, или тяжелые сердоликовые бусы (в отличие от всех прочих женщин она любила камень и презирала золото, что особенно восхищало его). В остальном же каждый из них как бы удерживал завоеванные позиции, не помышлял ни о новом наступлении, ни об укреплении обороны, а лишь раз-два в году происходило у них бурное объяснение со слезами, упреками, извинениями и утешениями, и Вера Владимировна отчитывала Званцева за посягательство на ее независимость, а после плакала у него на плече и умоляла не оставлять ее.

В одно из таких объяснений, когда оба в голос заклинали друг друга не бросать их, и не принимать упреков близко к сердцу, и простить за все, за все, — а шторы на окне были спущены, и бутылка отличного вина стояла нетронутой, и Танча была в лагере, и все легко и естественно могло бы выясниться и уладиться само собою, — Званцев увидел вдруг эту сцену чужим сторонним глазом, и даже его испытанное долготерпение не выдержало, он психанул, наговорил дерзостей и хлопнул дверью, решив никогда больше не возвращаться сюда и немедля жениться на первой же попавшейся нормальной бабе.

Первой попавшейся оказалась московская референтка, женщина красивая, хваткая и властная, судя по всему, имевшая опыт по части замужества, и она, угадав тайные намерения перспективного профессора из глубинки, вмиг вцепилась в него и навязала бурный роман. Бурный в прологе, интригующий в первой части, монотонный в середке и нестерпимо нудный к концу полуторамесячной командировки. Бесспорно, дамочка не лишена была обаяния, отчасти натренированного, и вполне искренне стремилась свить гнездо, так что едва ли следовало винить ее в холодности и расчетливости. Скорее, причиной быстрого отрезвления Званцева были страдальческие глаза Веры, постоянно преследующие его.

Полгода после этого приключения Званцев не навещал старый деревянный дом за аркой, а потом покаялся, получил прощение, сестринский поцелуй — и все потекло по-прежнему. Впрочем, как выяснилось позднее, Верочка болезненно перенесла «измену», вовсе не так равнодушно, как ей хотелось показать, и ближайшее объяснение было особенно бурным.

— О, господи, как я тебя мучаю! — вороша его короткие седеющие волосы, с болью причитала она. — И тебя, и себя… Жизнь проходит, тебе нужна женщина, а я… Ну что ты за меня уцепился, что такого во мне нашел? Разве мало девчонок в институте на тебя засматриваются? Стоит пальцем поманить…

— Никто мне не нужен, Верочка. Только ты. Ты одна…

С непостижимой логикой она вмиг перескочила от элегически-покаянного состояния к активной обороне:

— Ну конечно, ты хочешь, чтобы я с тобой спала! В порядке компенсации за твои заботы… и твои подарки… и твою преданность… и твое терпение… — перечисляла она, и глаза ее постепенно наполнялись непроливающейся дымчатой влагой. — Хорошо, я готова, если ты настаиваешь. — И она принялась дрожащими пальцами развязывать поясок халата. — Вот, пожалуйста…

Званцев ласково остановил ее.

— Что ты, Верочка! Какие там «заботы», какие «подарки»! Это я тебе должен быть по гроб благодарен за твою доброту… и теплоту.

— Да, господи, я готова, готова, сама исстрадалась. И я не торгуюсь, я только боюсь обмануть, унизить тебя. В сущности отдать тело — такая малость… это минимальное, на что способна женщина. А я хотела бы отблагодарить тебя сполна.

— Умница ты моя…

— Какая умница! Ледышка… Если бы это был не, ты… с твоей золотой душой… Но я надеюсь… чувствую, что скоро смогу полюбить тебя. Ах, если бы не видеть его каждый день… каждый день! — вырвалось у нее в безысходной тоске.

Такой открытой, такой беззащитно искренней была Верочка в эту минуту, так доверяла Званцеву, единственному своему защитнику, что невольно проговорилась о том, первом. И даже сама не заметила. Грех было Званцеву воспользоваться ее минутной слабостью, но так уж устроен человек. Помимо своей воли и даже сожалея, что подхватил это случайно оброненное признание, Званцев уцепился за него, стал его слугой, его рабом — и надолго лишил себя покоя, низвергнувшись в неведомые до тех пор пучины ревности.

Оказывается, этот незабываемый работает в институте! Этот единственный, после которого ей никто не нужен! Эталон мужчины, исхитрившийся пятнадцать лет трусливо сохранять свое инкогнито и ни разу не сунувший коробки конфет собственной, на глазах растущей дочери! Пакостник, испортивший жизнь доверившейся ему чистой и наивной душе! Не сумевший разглядеть такую женщину — теперь уже можно сказать, несостоявшуюся женщину — в прелестном угловатом подростке…

А тех, кто работал в институте к моменту отпочкования, оставалось еще добрых два десятка — одних только мужчин, отвечающих хотя бы минимальным требованиям Веры Владимировны. И начался для Званцева мучительный детектив гаданий и выяснений, омерзительный ему самому и все-таки упоительный в своей неизбежности, беспрецедентное расследование — при полном отсутствии фактов — прошлой жизни Верочки, института и любого из возможных подозреваемых.

Тянулась бы эта фаза в биографии Званцева бог знает как долго и неизвестно куда завела, если б не случай. Танча иногда забегала к матери в институт, благо, дом был рядом, — то за деньгами, то за ключами, то еще за чем-нибудь, так что ее все знали и баловали, как своего рода «дочь полка». Однажды, направляясь в партком, Званцев заметил краем глаза, что в коридоре у окна, почти невидимый за пальмой, Алехин (который последнее время здорово сдал, сгорбился, усох и разом обратился в старика) горячо и заинтересованно внушает что-то дочке Веры Владимировны. А через несколько минут, когда возвращался к себе, услышал знакомые голоса на лестничной площадке, два женских голоса, взвинченный и упрямый. Первый твердил едва не в истерике: «Не смей, не смей», второй же бубнил под нос: «Не твое дело, хочу — и буду, хочу — и буду…»

36
{"b":"833003","o":1}