Спит деревня.
Спит круг ее тайга осенняя.
Идет Мишка мимо тяжелых заплотов, мимо лавки и конторы Центросоюза, где на красном полотнище во всю стену лозунг: «Наш подарок десятилетию Советской республики — пушнина», мимо избы-читальни, на которой плакат старик с бородой и мальчонка вместе читают книгу, идет мимо дома под красным флагом, а потом спустился через выгон к полю и скрылся за поскотиной…
А картинка с мальчонкой да стариком — это прямо про Мишку. У Мишки, конечно, отец грамотный, а на будущий год и он сам в Иркутск поедет, будет у тетки жить, в городе, будет в городскую школу ходить, потому что у них на Каменной Ангаре одна большая школа, да и та в Кобляковой, за сорок верст, и ни родни, ни учебы порядочной, старых учителей никого не осталось — кого Колчак прибрал, кого в революцию шлепнули, а новые первым делом не грамоте учат, а ба-а-льшой политикой на деревне занимаются. И рассудил отец с мамкой, что ехать, стало быть, Мишке в город. Он рад и не рад. Последний год дома колотится, вот орехи отошли, Мишка с мамкой оставался — за мужика в доме. Теперь после праздников в тайгу пойдут пушнину промышлять да мясо, Мишку отец возьмет. А потом орехи чистить, да веять, да вывозить, а там весна, опять за мясом, зверя по насту гонять — это Мишке не по силенкам охота будет; он на тока побегает, на глухарей — самое дело для парнишки, а там вовсе тепло станет — уток, гусей стрелять, там Мишка и с батей потягаться может, у него рука ловкая, он влет бить может, а батя не умеет, батя по сидячим только. Мишка сам не знает, научился как-то, вся деревня удивляется его ловкости да глазу. Вот тебе и лето придет. Просидит лето дома, сено с отцом заготовят, зимовья свои обойдут, обладят, плашек новых поставят сотню — давно отец собирался — да и в город к тетке. В школу пойдет Мишка, в большую, и сразу в четвертый класс, потому что крепко грамотный он да толковый. Это вся деревня знает, что Мишка у отца толковый парень.
Тайга, в светлых пятнах берез и осин, широко брошена на далекие дымчатые хребты и на склоны темных еще долин, на мягкие горбы мелких сопок.
Скользит под ногами заиндевелая сухая трава, темнеют брусничные поляны. Шуршат лишайники на россыпях. Тонут беззвучно ноги во мху.
Впереди, и сбоку, и сзади меж стволов мелькает Шельма, остановится, посмотрит на хозяина и снова исчезнет.
Через болотину, через ручей по бревну, круто в сопку, круто вниз в распадок, далеко идет и идет Мишка…
Идет куда глаза глядят, куда ноги несут, круг него тайга просторная…
И Мишка с ружьем той тайге самый хозяин.
Идет и встанет, послушает…
На болоте вылетели утки. Мишка голубицы сморщенной сорвал, пожевал немного, пот отер.
В тайге рябчик свистит, выводок собирает, заматерели рябцы, а все выводком жмутся. Не стал их Мишка стрелять пока: чего, разве за ними в такую даль попер, — он их, порхунцов, с огорода настреляет. Ему что-нибудь поважнее…
Посидел на солнцепеке, брусники черной, спелой пошарил. Однако встали дома, гулять собираются, отец квасу выпил, рубашку красивую с мелкими пуговками надел, гребешком волосы расчесывает, сапогами потопывает — ужо седни плясать будут. Старый батя стал, в бороде мороз, а веселый, да и мать у Мишки — звонкая баба, это все на деревне говорят. А там и Мишкино время настанет: вырастет, за девками по деревне будет ходить, тогда и для него мать столы гоношить станет, а уж сама с отцом да со стариками будет орехи щелкать да гостям полотенца подавать…
У Михайлы Рукосуева гуляют!
Недовольно Шельма из-за куста выскочила: че, мол, паря, расселся, давай, давай, я чего-чего не видела, а ты сидишь!
Шельму Мишке крестный подарил, давно еще, теперь уже третий год. Хорошая собака, батя говорит, что она по соболю бы пошла, жалко соболя в тайге не стало. Мужики многие и не видели его. Мишкин батя видел — до войны, парнем еще, с крестным бегал, крестный его, сироту, в люди выводил. И видел батя соболя, и добывал, и в Улан-Удэ возил, и в Иркутске продавал, и дом ихний, где Мишка родился, на четырех соболях поставлен. А молодые мужики не видели, и уж Мишке-то вовсе не придется. Разве далеко на север, за стра-а-шенные хребты пойти, там есть еще соболь. Крестный говорил, а крестный — последний по здешним местам соболятник. Ноги у него заболели, а то он и сейчас бы соболя носил. И Мишку бы, крестника своего, непременно бы за соболями повел. Шельма-то хитрая, хитрее соболя, славно бы Мишке с ней за соболем побежать!
Ельничком бы следок, лыжи шик-шик, шик-шик, следок — с валежинки на валежинку, по кочкам, через болотнику… Раз — и пропал следок, но Мишка — парень с головой, глянул вверх — во, ель стоит, агромадная, прошел, утром еще пробежал, по верхам промышлял, Мишка это все наперечет знает. А Шельмушка уже обрезала, посадила, дразнит, хитрая. Белочку, конечно, белочку, привязчиво так лает. Белочку — это для виду, про себя думать, а сам знает Мишка, что соболь на вершинке сидит или в сучках на развилке, сидит и на Шельму скалится…
Бах-тара-рах! Медленно падает, за сучки задевает, хвостом пышным по ветру развевает соболь — черный, как уголь, грудка как пенки на топленом молоке.
Отходил сезон Мишка и уже домой идет, шик-шик, шик-шик лыжи, белочку по пути постреливает, отцовский плашничок проверяет, колоночков из кулемок достает, из плашек — белочек. Кулемки расстораживает. Плашки спускает, чтобы не губили зря Мишкино добро в тайге. Поняга тя-а-желая, парню здоровому в подъем на таких крутяках, а Мишка — шик-шик лыжами. Вон рысь прошла, тут изюбр переступил, а там росомаха пробежала, брюхом через валежину снег свезла. У-у-у, зараза, прокудливая тварь! Шик-шик лыжи, шик-шик…
И сумерки, и ночь уже, и до деревни еще версты три-четыре от поворота на Фартовом ключе, от покосов, да только Мишка парень удалой, напрямки, ему ни ночь, ни тайга нипочем, промышля-а-ющий парень. Вон и деревня, огоньки по избам светятся. Мать с отцом ждут не дождутся, все уже парни, почитай, домой пришли, только матерые мужики остались по зимовьям. А в деревне девки — как не прибежать, не поторопиться. И мать знает, что Мишка придет, баню третий день топит.
Нет, это зря Мишка придумал: это ково же — три дни баню топить. Просто на субботу идет, баня, известное дело, на субботу топленая. Неладно так-то, чтобы мать горбатилась три дни баню топить. Он, Мишка, парень добрый и к матери ласковый, не из Кокоревых, которые свою старуху бабку взапечи держат, сухарями кормят, опитками поят, креста на них нету, с родной бабкой так… Девки через улицу бегут, видят, как Мишка с косогора Голого съезжает на лыжах: «Ой, девки, это чей же такой кружалый да сумной? Прямо с Голого по ноче на огороды прет! Охотник чей-то? Ой, смелый, ой, дурак-парень!» — а Мишка уж тут как тут, из проулка выкатил да мимо девок, к своему заплоту. Собаки во дворе завыли, зарадовались, Шельма следом, вся в снегу, катит кубарем, снег-то глубоконек ей, вьется Шельма, дом обежала — и по своему лазу во двор и во дворе уже вместе со всеми псами радуется. «Ах, от Рукосуев Миша!» — засмеялись девки да с мороза в избу. Всякая за такого охотника замуж пойдет, да только Мишкиному сердцу одну надо, у нее, как у мамки, бирюзовое колечко на левой руке…
А дома радости! Мать забегала — белье собирать, хорошо — баня горячая да воды оставлено, ждали сынка из тайги…
Понягу в сенях повесил, в избе у порога сел, ичиги снимает, на отца улыбается, старый отец-то стал, седина во всю голову, как у крестного, борода длинная да желтая, стариковская, на сына смотрит, радуется: вот здоровый сын, да умный, да удалый. Это каку даль от Комариного верха за день стеганул, за таким ему, старику, уж и не угнаться… Да и зачем? Ему, старому, только и знать, что по дому хозяйствовать, ну да на покос, да на орехи, да сына учить, ворчать, да зубами точить — старый отец-то, пусть за сыном поживет, Мишка удалой, дом у него будет полная чаша!
И в баню на полок…
— Черти тебя не замыли?