И женщины, глядя на нее, не унимались, словно заведенные вчерашним днем.
— А замуж пойдешь, что мужу станешь говорить? — допытывалась Ира.
— Да чего это теперь стоит? — сказала Надя, отрываясь от книжки и улыбаясь. — Это теперь две копейки стоит. Никто на это не смотрит. В Америке девушка прежде, чем выйти замуж, должна приданое нажить. Наживают по-разному и не сразу.
Елизавета Михайловна рассказала Наде, что в Дании, между прочим, существует прекрасный обычай: если в молодых людях видят будущих супругов, то родители одного из них берут другого на какое-то время к себе, чтобы привыкли к устоям и правилам семьи и научились уважать друг друга — очень разумно и вполне целомудренно.
— Но для этих целомудренных открыты порнографические выставки, — сказала Надя. — Видела я в одном журнале датский балет — как раз для юношества: натуральным образом все голенькие. На картинке, впрочем, красиво.
— Это у нас повадились выходить замуж с восемнадцати лет! — горячилась Юлька. — Ну, вышла. Не нагулялась, ничего, через год-два расходятся. И не осуждают! А пошла, чтобы с парнем пожить, а что за человек — все равно.
— А тебе не все равно? — подала голос Ира.
Юлька не ответила, свое доказывала:
— А мне, значит, не прощается? Чтобы он лупил меня, скандалил — денег требовал или не давал, или щей я ему не приготовила? Да уж лучше я так. Вот я с Васькой Мазуновым гуляла. И косынку капроновую подарил, и духи «8 Марта» в женский праздник… Такой, думала, парень. А женился на ком? Конопатая, глаз от земли не подымет, доска доской — чего нашел?
— Значит, нашел чего-то, — вздохнула Ксенофонтовна. — У нас Манька Гвоздева была…
— А я думаю, — отмахнулась Юлька, — любят парни, чтобы их верх был, и любят жить в свое удовольствие. Ведь он через две недели опять ко мне приходил! Что ж, говорю, не хватает тебе твоей красавицы? У меня бы никуда не пошел! Ну, я ему накостыляла — будь здоров, больше не сунется.
Юлька торжествовала. Она очень гордилась тем, как этот тип прибежал и как она спровадила его, и нисколько не жалко было ей порушенной мечты. Чего больше сидело в ней: примитивности или странной амбиции? Елизавета Михайловна не могла перестать следить, анализировать.
— А вот Семен Таиров — бригадир у нас: черный-черный, ресницы щеточкой, премии огребает, а на девчат никакого внимания. И не женат.
— Что же ты не завлечешь его?
— Да к нему ни на какой козе не подъедешь. Да он и знает, что я с Акоповым дружила, — сказала Юлька вдруг грустно. — У нас все знают.
— Сама и рассказываешь.
— А чего мне скрывать? Юлька вся на виду. Уж не буду таиться, принцессу из себя строить. Есть такие. Строят, а делают то же, что я. Да большинство.
— Ох, Юлюшка, нехорошо ты думаешь про людей.
— Я их, Ксенофонтовна, насквозь вижу!
Елизавета Михайловна проговорила в пространство:
— Молодые-то все умные: все знают, всех видят. Только в психологии не разбираются.
— Ох, уж эти мне психологики! — возмутилась Юлька, встала в позу, приложив обе руки к груди, и заорала — Ах, мама, у меня пожар сердца!
Надя расхохоталась:
— Вот это выступила! А, Елизавета Михайловна? Только, Юля, не «психологики», а «психологи».
— Как это все неостроумно. — Передернув плечами, Елизавета Михайловна отошла к окну и, облокотившись на подоконник, приложила лоб к стеклу. Температура на улице была нулевая, а топили изрядно — извечные хозяйственные парадоксы…
Посетителей в больницу не пускали, разрешали лишь передачи. Но, как всегда по субботам, в саду, в паутине голых ветвей, целый день путались люди, задирали головы на этажи, делились новостями, которые уже были описаны в бумажках, перебрасывались с больными незначительными словами, разговаривали знаками. Шум стоял порядочный, форточки старались не открывать.
Группа девчат ходила вдоль здания. Время от времени они останавливались и кричали наугад то ли «Федорова», то ли «Федотова». Постоят — и дальше пойдут. И опять кричат.
И вдруг Елизавета Михайловна поняла, толкнула форточку, замахала:
— Здесь, здесь она! — И, обернувшись, воскликнула — Юля, к тебе пришли!
Юлька рванулась к окну, оттолкнула Елизавету Михайловну, как была, в рубашке, вскочила коленями на подоконник, высунулась в форточку.
— Куда ты, дурочка, — сипела Ксенофонтовна, — шаль возьми, дайте ей шаль мою!
Елизавета Михайловна подала пуховую деревенскую шаль, но Юлька отпихнула, закричала на всю улицу:
— Девочки, девчонки, приве-ет! Катя, алло! Здорово, Клава! Ты чего пришла, Зинаида, почему к своим не поехала, а? Вы чего это пришли? А? Больше делать нечего? Да мне ничего не надо, зачем вы? Дома-то чего? Как там бригадир? Таиров, говорю, как — не хватился меня? Я говорю — ничего насчет меня не спрашивал? Нет, у меня порядок, температура чего-то поднялась, ходить не велят, видите — халат отняли. А?.. А вы у меня в тумбочке возьмите, слева в уголку, в платке завязаны. Ты поноси, Катя, только не потеряй! Таирову скажите — пусть оставит мне верх, одна успею!
Она кричала, а Елизавета Михайловна недоуменно думала: «И чего я обрадовалась, чего кинулась?»
Девушки ушли, а Юлька, веселая, возбужденная, дрожащими руками разворачивала сверток, который успела принести и положить на кровать передатчица. Там оказались банка компота «Абрикосы» и в целлофановом кульке чернослив.
— Вот чудики, вот чудики, — приговаривала, смеясь, Юлька. — И так перед получкой денег нету. Это мы повадились в последнее время: купим чернослив, зальем водой, чтоб только скрыло, дождемся, пока закипит, остудим и жуем вместо конфет. И дешевле, и вкуснее, особенно если импортный. На-ка вот, Ксенофонтовна, для твоего живота самое то.
Она пошла по палате, выкладывая из кулька но две-три масляно блестящие черно-сизые ягодины на тумбочки или прямо в протянутые ладони.
— Ешьте, он прокипяченный, девчонки на этот счет аккуратные. Зинаида делами заворачивает, она старшая у нас, работает всю неделю, а на субботу и воскресенье в деревню едет — у отца ребятишек навалом, всех обстирает, сопли утрет — и домой. И нас гоняет будь здоров. Сейчас деньги откладываем, летом в Югославию катанем.
— Для этого характеристика нужна. Тебя не пустят: совратишь еще какого капиталиста или коммивояжера, — как всегда улыбнулась Надя.
— А чего это? — Юлька самозабвенно жевала чернослив.
— Не «чего», а «кто». Ездит по городам, предлагает продукцию, товары — из разных стран приезжают, самые опасные люди. Влюбишься и останешься, как же на стройке без тебя?
— Очень они мне нужны. А характеристику Юльке Таиров даст. План забиваю — никто не угонится. Во ручки, видишь: ноготочки слоятся, того и гляди отвалятся. Ой, что-то в голову ударило. — Она почти рухнула на кровать, замолчала и только дышала тяжело, сморенная волнением и каким-то воспалительным процессом, разгоравшимся в ней.
После обеда часа в четыре, еще не кончился мертвый час, за Федотовой вдруг пришла сестра с халатом и увела на консультацию — неожиданно приехал главный городской врач.
Вернувшись, Юлька села на постель, подняла красное, воспаленное лицо, странно обвядшее, — только поблескивали сизо-черные, как разбухшие черносливины, глаза. Женщины смотрели вопросительно.
— Специально для меня вызвали — такой серьезный дядечка! — похвасталась она и, поборов что-то в себе, скривила лицо в улыбку — Если температура не полезет выше, то в понедельник меня снова на стол. А то и раньше. Вот так. Сказал — могу уже и не родить совсем… Не точно, конечно, сомневается, но все же… — Она помолчала и, глядя мимо людей, привычно усмехнулась: — Много они знают! — и легла, о чем-то думая.
Кто только что проснулся и не слышал ее слов, кто уткнулся в книжку, кто вязал, а кто тоже лежал и думал, как Елизавета Михайловна. Никто не разубедил Юльку, не высказал предположения насчет туманности врачебных прогнозов.
Только Ксенофонтовна пропела:
— Теперь я разобралась с делами и поняла: врачам надо покоряться, а кто не ходит к врачам, это уже получается как надменность и самоубийству равняется. Я ведь ходила мимо поликлиники, а даже карточки не имела. — И, помолчав, еще подумала вслух: — Мерцательная аритмия — ее ведь скорбью наживаешь, а не от пьянки, не от радости.