Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Двадцать рублей — дело с концом, — не унимается сторожиха. Она проворно выскакивает за калитку. Устремившиеся было за ней ребятишки, козлята и цыплята остаются во дворе.

— Меня рабочие ждут там, поймите, — бормочу я, поднимая руку в сторону кладбища.

Сторожиха сердито сопит и делает шаг по направлению к кладбищу. Из-под кирзовых ее сапог с задранными сплющенными носками желтой пудрой попыхивает пыль.

Я отстаю и с наслаждением вдыхаю придорожный пыльный воздух. Однако ноздри слышат сладкий запах тления. Может быть, он исходит от складки широкого платья сторожихи, от ее рук с кожей, как бурые скалы Витима? Я нащупываю в нагрудном кармане «энцефалитки» пузырек с духами, отвинчиваю колпачок и втягиваю по способу йогов, как воду через ноздри, запах «Белой сирени». Меня тошнит, рот наполняется горькой слюной. Перестарался… Как только сдал покойника в морг, купил «Белую сирень» и надышался до одури. И все равно мало помогло. Стоит показаться над городком вертолету, как мне слышится трупный дух, смешанный с горячим запахом машинного масла. Что делать — родился таким. В детстве однажды увидел покойника и целую неделю не мог есть. А тут пришлось сопровождать мертвого из тайги на вертолете. Нелепо погибшего Володю Урганова.

Экспертизой выяснено, что Володя Урганов проломил височную косточку, упав головой на пенек. «От нехватки витаминов и солей височная кость у них, якутов, истончается», — объяснил мне следователь, который давал санкцию на похороны Володи.

Я проклял тот пенек, на который упал Володя. Ехал он хорошо на своем олене, пел песню. Но где-то в кустах зашебаршил медведь, и дернулся вожак. Володя свалился на просеку. А была она в заостренных пеньках. Сами же и рубили ее на гольце — вот что было обидно. И песня Володина в ушах у меня долго звучала — не верилось, что погиб наш каюр. Даже вертолетный гул не мог ее заглушить. И если бы не мне сопровождать покойника, думал бы я о нем как о живом. Просто ушел в дальний маршрут, и все. Но мне пришлось до конца прочувствовать, что наш Володя умолк навсегда.

В двухместном МИ-2 я сжался, не смея взглянуть на того, кто сидел рядом со мной на красном сиденье. Белобрысый пилот несколько раз прицеливался в меня черным кругляшком наушника, прежде чем заложить вираж над темно-стеклистым плесом Витима. Вертолетчик недаром поворачивал голову. Когда машина дала левый крен, покойник начал сползать на меня. Я растягивал рот, чтобы перекричать гул мотора и треск плоскостей, но не произнес ни звука. Володя навалился на меня всей своей мертвой тяжестью, и тогда я завыл и рванулся из-под него к пристегнутой ручке двери.

Но пилот не дал мне вывалиться из машины. Он выпрямил вертолет, показал мне кулак и без промедления заложил новый вираж. И необоримая сила повлекла меня самого на мертвеца…

— Пятнадцать рублей — самое малое. — Сторожиха грузно поворачивается ко мне в воротах кладбища.

Ворота — два сучковатых бревна, врытых в землю по бокам дороги. Забора никакого нет.

— Да у меня рабочие, — раздраженно отвечаю я и прочесываю взглядом кладбище. Оно какое-то пестрое и бесплановое. Впереди, на открытом склоне гольца, еще сохраняется некое подобие постепенно блекнущих рядов. Но дальше, в шелестящих глубинах северного кустарника, среди древних крестов сияют свежей масляной краской ограды и маленькие обелиски со звездочками. А рабочих не видно. Ушли…

Я подбегаю к первому ряду холмиков. Лопаты, лом, кайла на месте. Они остро поблескивают возле свежей могилы, где в капитальной железной ограде кисловато пахнет гора пихтовых венков. Вспоминаю, что по пути сюда мы проходили мимо забегаловки, именуемой «Голубым Дунаем». Рабочие перемигивались очень красноречиво: «Выпить бы, братцы, за упокой Володиной души, стоящий был парень».

— Песок не задача выбросить, — пугает меня подоспевшая сторожиха, — мерзлоту подолби попробуй!

— Укажите место! — я хватаю лопату и всаживаю ее в землю, как гарпун.

— За десятку я мерзлоту кайлить не буду. — Голубичинки ее глаз холодеют под низко, от солнца, повязанной косынкой. — Зачем мне за десятку мерзлоту кайлить?

— Да какая тут мерзлота? — Я втаптываю лопату ногой, и она — как нож в масло. — Может, вы лучше нас в геологии разбираетесь?

— В своем деле смыслю. — Сторожиха упирает руки в крутые бока. Лицо ее, простеганное морщинами, становится гордым. — Двадцать пять лет хороню… Где зря — человека не положу…

— Да не все ли равно, где покойнику лежать? — Оглядываюсь — не возвращаются ли рабочие? Дорога, желтым ручьем сбегающая в городок, пустынна. Но откуда-то сзади, из кустов, раздается звук, напоминающий скрип ставни, и потом полувнятное бормотанье.

Я с надеждой отыскиваю глазами источник звуков. Иду туда, перешагиваю через холмики. Трещат под моими бутсами веточки старых венков, шуршат лепестки рассыпавшихся бумажных цветов. Вступаю под сень леска. Топчу солнечные «пятачки», которые подпрыгивают в травах.

За изумрудным кустом пахучей черемухи сидит на свежей могиле мужчина. Новый синий плащ натянулся на его согнутой спине. Вздрагивает завиток седых волос в ложбинке худой шеи. Скрипучий звук опять вырывается из недр его груди. Мужчина поворачивается. Глаза его красны, но слез нет.

— Ушел друг от меня, — пожалился он с судорожным всхлипом. — Раны старые жить не дали…

Читаю надпись на железном листке, прибитом к красной тумбе: «Ожигов Сергей Васильевич родился в 1923 году…». В сорок первом ему было восемнадцать лет. А мне уже двадцать пять. Нашему поколению, можно сказать, повезло. Мы дожили до двадцати пяти. Не убиты, не искалечены… И может, проживем до тридцати. А до пятидесяти?.. Ну, это уж слишком долго без войны. А вдруг и до ста проживем?!

— Хы-ы-ых… — скрипит снова в горле у мужчины, и он припадает к своей скомканной белой кепке. — Я-то под Курском должен лежать, да ты меня выкопа-а-а-ал из воронки, помнишь, Сережка-а-а…

— Будет, будет тебе, Ефим, убиваться. — Сторожиха берется за его плечо пальцами с грубыми оплывами суставов. — Хорошо лежит Сергей, в мерзлоте.

Ефим достает из кармана пол-литровую бутылку водки, стакан, пакетик плавленого сыра, пучок лука-батуна и кулечек карамелек.

— Выпьем, Пелагея Абросимовна, за упокой души Сереги, — говорит он, срывая блестящую пробку зубами.

Я делаю вид, что не слышу, и, отвернувшись, разглядываю надгробья. Ефим несколько раз предлагает и мне выпить. Но я чиркаю себе ребром ладони по горлу, морщусь и кручу головой.

— Хлипкий народ пошел, — доносится сипловатый бас сторожихи. Она сладко вытягивает водку из рюмочки и хрустит бело-зеленым стеблем лука.

Я рад, что на время отделался от нее. А памятник в виде чугунной тумбы с крестом отвлекает меня от текущих забот. Глубоко вдавлена в металл надпись через «ер»: «Фельдшеру Гудкову Петру Ивановичу благодарение от друзей и многихъ исцеленныхъ. Родился в 1836 г., умеръ в 1915 г. Покойся в мире, незабвенный другъ».

Ощупываю пальцами вензеля на чугунных гранях. Солнечные блики косой струей пересекают памятник. Куст ольхи шевелится рядом, и солнечная струя течет, течет… «Отлит в Иркутске на заводе Сибирякова», — мелкая полуистертая насечка. Перевожу взгляд вниз, в долину, где отчаянно стучат моторами катера. Легче было покойника сплавить в Иркутск, чем завозить сюда памятник.

— Целебный памятник этот, — раздается сзади знакомый голос. — Сама-то я не проверяла: бог помиловал — ни одна зараза не пристает, — и она рассмеялась добродушным смешком: — Го-го-го…

Интересно, чем мог лечить тогда фельдшер? Лечил ли хоть цингу? Наверно, лечил — не поставили бы памятник, что обошелся чуть дешевле золота. А чем исцелял? Тогда еще ни витаминов не знали, ни антибиотиков… Хотя тайга все может дать. С травами, ягодой, хвоей, корнями. Конечно, в союзе с тайгой лечил больных фельдшер Гудков Петр Иванович.

Рябенький крапивник садится на ветку ольхи и скачет на пружинистых ножках. Перескакивает на карликовую березу с мелким глянцевитым листом и спрыгивает на узкую цементную плиту с барельефом распятия и надписью, похожей на латинскую.

50
{"b":"833001","o":1}