— Я мигом, Ефимья, я мигом.
— Куда это подсобрался так? — спросила Ефимья.
Лукьяныч поддернул широкие стариковские подштанники, заметил в глазах Ефимьи лукавинку — она повернулась лицом к свету, — и морщинки проступили вокруг глаз, ласковые морщинки застыли с молодости, и сам повеселел:
— Дак по нужде, мать, куда же еще!
— Ну да… Так пошла я.
— В добрый путь! Да гляди, не задерживайся!
Лукьяныч проводил Ефимью до калитки. Она поворачивалась к нему, слабо упиралась ладонью в грудь:
— Вертайся, Димитрий, простудишься.
Лукьяныч отводил ее руку. Обоим было приятно и легко на душе.
От калитки Ефимья шустро зашагала в белесый сумрак на дальние шумы станции — прямиком через лог будет не больше двух километров. Можно и селом, оно справа огибает лог, дорога лучше, но в три раза длиннее. Когда-то село было селом, а станция станцией. И эта улица была главной в селе, а дом Лукьяныча не последним в порядке: вокруг — распушенные лиственницы, окна в резных наличниках, тесовые ворота под козырьком. Постепенно село вытянулось до станции, в истоке лога образовался новый центр с большой кирпичной школой и многоэтажными домами, и дом Лукьяныча, оседая в землю, сошел на самую окраину.
Лукьяныч смотрел вслед Ефимье — в прилегающей плюшевой жакетке, голова повязана черным кашемировым платком с кистями и красными розами по кайме, на ногах литые резиновые сапоги — смотрел и думал, что крепкая она еще старушка, и удивлялся себе, как это сообразил вдруг провожать ее за ворота. Последние пятнадцать лет, как вышел на пенсию, они, вообще-то, не разлучались. А до того Ефимья провожала Лукьяныча в короткие поездки — он работал машинистом на паровозе и одно время водил местный пассажирский поезд. По этой самой тропке и провожала. Взгляд Лукьяныча зацепился за тропку — Ефимья уже скрылась из виду, и на сизой траве остались ее следы, не отдельные отпечатки, а две полоски, будто от лыж. И тревожно стало на сердце от этих полосок. Лукьяныч заторопился домой.
Одиноко и пусто показалось в доме. Лукьяныч нехотя позавтракал, поточил ножи, взялся было чистить капусту — готовить к завтрашнему дню. Непонятная тревога не улегалась. Собрался пойти к Кириллу, но вспомнил, что с утра они все трое в школе. Квартира у них просторная, со всеми удобствами. Лукьяныч усмехнулся своим мыслям. Соня и Кирилл, когда получили квартиру, хотели и стариков взять к себе. Ефимья сразу запротестовала. А Лукьяныч согласился испробовать — пожил один дня три и сбежал. Держать уборную в квартире, по его мнению, дело вообще непристойное, а тут — рядом с кухней, где едят, через тонкую перегородку. Ефимье он признался:
— Нету больше сил терпеть эти удобства. Одна забота с утра до вечера — как нужду справить. Не хочешь, а думаешь.
— И я об том же, Димитрий, — поддержала его Ефимья. — Безделье силы не прибавит.
Кириллу сказал, что мать, мол, согласия не дает. На том и остались старики вековать в своем доме без удобств.
Тревога возросла к ночи, когда последняя электричка по времени давно пришла и стало ясно, что Ефимья сегодня не вернется. В старости привязанность как в детстве: и день прожить друг без друга тягостно. От беспокойных мыслей и дурных предчувствий спалось плохо. И Соня, придя утром, встревожилась:
— Что с тобой, папа? Заболел?
— Так, ничего… Матери что-то долго нет. Вчера обещалась с последней электричкой…
— Приедет. Без нее пока начнем.
Кирилл задержался во дворе. Он уже хотел войти в сени, как осторожно отворилась калитка и во двор вступила Катерина Мальцева. Необычное появление почтальонки и в такое время насторожило Кирилла.
— Что случилось, Катерина Петровна?
— Ой, вы тут, Кирилл Андреич! — она протянула ему телеграмму. — Беда какая, Кирилл Андреич… Вы уж сами с Лукьянычем, я не знаю — как…
Кирилл пробежал единственную строчку глазами:
«Приезжайте умерла Ефимья».
Кирилл незаметно сунул телеграмму Соне. Соня побелела лицом, телеграмма выскользнула из рук. Лукьяныч на лету подхватил ее:
— Что там, что?
Он медленно прочитал телеграмму, недоуменно посмотрел на Кирилла, на Соню, на Колю, который насторожился в предчувствии, перечитал еще раз:
— Не-ет, не может она так вот… Простудишься, говорит, Димитрий, — и умолк, вспомнив полоски вместо следов на сизой траве.
— Тут какое-то недоразумение, — заговорил Кирилл. — Я поеду сейчас и все выясню.
— Я поеду! — сказал Лукьяныч.
— Ты пойдешь к нам. Где у тебя деньги? Не успею домой забежать.
— В горнице под скатеркой, — Лукьяныч как-то сразу сник.
События дня не задели сознания Кирилла. Не воспринималась такая внезапная смерть близкого человека за реальность. Марья Ивановна, грузно бегавшая следом, что-то причитала, с кем-то ругалась из-за машины надрывно. Кириллу же никто не перечил. Он всем говорил:
— Скорей надо. Лукьяныч ждет.
Никто не спрашивал, кто он такой, Лукьяныч.
Под вечер, в завершение никчемных хлопот, Кирилл перехватил машину. Усатый пожилой шофер уже отработал свою смену и дальним рейсом на ночь глядя не прельщался. Он присел на подножку, закурил, подал Кириллу папироску и поднес горящую спичку в ладонях. Кирилл молча протянул ему десятку. Шофер посмотрел на Кирилла — серое застывшее лицо, невосприимчивые глаза — и нехотя взял деньги, долго заталкивал их во внутренний карман пиджака. Опыт подсказывал, что от таких людей отделаться невозможно.
— Ты чей там будешь?
— Кочемасов.
— Не припомню что-то. Таких вроде не было. Я ведь сам тамошний, в тридцать третьем, это, перебрался в город. Из приезжих, наверно?
Кирилл промолчал.
Подбежала Марья Ивановна, заголосила впричет, уговаривая шофера:
— Миленький, помоги, ради матери твоей помоги, душенька твоя ласковая!..
Шофер поднялся в удивлении:
— Маруся?.. Марья?!.
— Ох, господи! Да кто же ты такой? Знакомый ведь, а?
— Самопаловых помнишь?
— Матюшка? Матвей же! Вон ты где… Родненький ты мой! Ефимья-то, Фимушка наша… Одна я теперь, Матюша-а, — Марья Ивановна припала шоферу на плечо.
Матвей усадил ее на подножку, присел рядом, растерянно поглядывая на Кирилла.
— При памяти отходила… Господи, как пережить-то! Утром вчера чаю попили, прилегла отдохнуть на диван. Приехала меня проведать. Лучше б не приезжала, лучше б я еще не видела ее полгода… Вечерком, говорит, обратно надо — капусту крошить… Полежала. Что-то, говорит, Марьюшка, в середке зажгло… И зажгло, и зажгло, в жар кинуло. Я за скорой помощью… Резали ее. Зачем уж резать-то?.. К полночи померла. Смотрит так на меня, из глаз слезинки сливаются: жжет, говорит, Марьюшка, в середке, душа горит. И не верит сама, что помирает. Ничего так и не наказала… Так вот и вижу ее глаза, так и вижу…
— А чего, это, и спасти нельзя было?
— Вот я и говорю, зачем резать было, раз спасения нету? Доктора объясняют, будто сосуды, в которых кровь держится, прохудились и вся кровь в нутро вышла… Господи! Матвей, на тебя вся надежда. Я завтра с электричкой — на работе надо отпроситься. Вот Кирюша приехал за ней… Осиротели все мы, Матве-ей!..
Выехали за город. Матвей прокричал что-то, потом остановил машину.
— Слыхал я, говорю, про тебя, вспомнил. Еще директором в школе работаешь. Соня, это, Софья Дмитриевна, за тобой. Почему сразу не сказался? На вот деньги-то. Извини, что не так… Как твое имя-отчество?
— Кирилл Андреевич.
— Передохнем, Кирилл Андреевич, маленько… Как я знал ее, тетку Фиму… В соседях жили… Она ж семью нашу… От нас беду отвела… — Матвей раздавил в пальцах папиросу, достал другую. — Это под колчаками, когда уже конец им приходил… Лютовали, шомполами секли всех подряд. Мой батя и Дмитрий Лукьяныч пластами лежали по избам… Офицерье, это, нагрянуло в наш двор. Сивка вывели, меня, мальчонку, за ездового хотели посадить. Мать воет: мужик не работник, мерина уводят, а пора надвигается, когда один день год кормит. Тетка Фима услыхала, знать, и подворачивает тут на своей Ласке, кобыле-пятилетке. Удалось им как-то схоронить ее от мобилизации, а тут на последних днях сама, значит, вывела напоказ. Давайте, говорит, со мной, господа хорошие, вмиг, мол, до станции домчим. Стоит это на телеге, а глаза жгучие — зловещая стоит, одними губами улыбается и сдерживает Ласку, а та сучит ногами, шею в дугу гнет… Там, где школа теперь, на спуске в овраг тетка Фима разгорячила Ласку и на всем ходу выдернула шкворень — отцепленный задок с офицерами пошел кувырком, а ее Ласка на вожжах уволокла… Ездил я потом с теткой Фимой за телегой. Пятна от крови на дороге были, а что с офицерами сталось, так и до сей поры неизвестно — в село не вернулись тогда и до станции не дошли. А то бы взорвали водокачку — мины там заранее были заложены, вот они и торопились… Все окна проглядели мы, с дороги ждали тетку Фиму. А в полдень идет она прямиком из лога, дуга на плечах, Ласка в поводу. Я к ней побежал. Как она шла, Кирилл Андреич! Строгая, красивая. Не помню я таких баб с той поры, не видал больше. А платье на правом боку изодрано в лохмотья, в дырах темнеют кровавые ссадины, аж земля втерлась в тело. «Больно?» — спрашиваю. — «Им больней, — отвечает и тревожится: — Никого не было?» — «Нет, — говорю, — тихо пока». Она смеется, это, а губы дрожат. «За все шомпола, — говорит, — им выплатила». И когда наши пришли и созвали митинг, партизанский командир при всем народе благодарил ее: без воды б затор на дороге вышел, а дорога тянется через всю Сибирь.