Первоначальный замысел этого разговора, возникший в тот страшный день, когда Вадька Кузнецов сидел на подоконнике, свесив одну ногу и согнув в колене другую, а он, Коробко, сжимал голову обеими руками у себя на кафедре, — тот давний замысел изменился, совсем исчез. Другие слова нужны были теперь Коробко для объяснения с Кузнецовым, но случая для этого объяснения он ждал все с тем же неослабевающим волнением.
Но вот — шестьдесят. Наступает юбилей. Наступает этот случай.
В канун выходного дня после семи часов вечера деканат опустел, а еще немного позже притихли и длинные сумрачные коридоры.
Декан Вадим Иванович Кузнецов, должно быть, один только и бодрствовал в эти часы, составляя переходный учебный план для третьего курса.
Сначала дело как-то не клеилось, потом пошло довольно быстро, а спустя еще некоторое время Кузнецов вдруг подумал о том, что на его памяти ни один выпуск биологического факультета не закончил полного курса без переходных планов. То и дело менялись программы, число часов на каждую дисциплину и сами дисциплины, а значит, менялись и планы.
«Все течет, все изменяется, — подумал со странной какой-то грустью Кузнецов. — Даже — планы».
Вынул из стола папку и перебрал письма — из Исландии и Канады, из Норвегии, Дании и Англии, из многих стран.
В тишине огромного университетского корпуса, в одиночестве, нынче можно было как-то особенно глубоко почувствовать людей, о которых не имеешь никакого внешнего представления, но которые так же, как и ты сам, видят водоросли полярных морей во сне и так же мечтают об экспедиции в высокие широты.
Сквозь небольшое оконце деканата, которое с улицы было очень похоже на луковицу корешком вверх, а изнутри было просто круглым, проникал вечерний свет, окрашенный множеством красок. Краски, однако, были едва-едва заметны, но все-таки почему-то казалось, будто этот вечерний свет стекался сюда отовсюду, со всей земли — из Заполярья и южных широт, с востока и с запада и приносил с собою приветствия тех, чьи письма лежали на столе перед Кузнецовым.
Прежде чем снова приняться за составление переходного плана, Кузнецов почему-то вспомнил своего любимого героя — Василия Теркина, закинул руки за спину и, чуть прихрамывая, молча стал ходить из угла в угол.
Скрипнула дверь.
Кузнецов занял свое место за столом.
Вошел доцент Борис Никонович Коробко… В его фигуре сегодня присутствовала особая торжественность.
С этой торжественностью он поклонился, с нею же выразил желание поговорить с деканом и сел сбоку от стола, в старинное кожаное кресло, в котором сиживал когда-то Карабиров. Не сразу поставил локоть на стол, а когда поставил, заговорил:
— Простите, Вадим Иванович, простите… Понимаю — мне не совсем удобно об этом, но ведь итог! Черта́! Некий предел — шестьдесят! И вот чувствуется необходимость…
«Слишком скромно отметили юбилей», — подумал Кузнецов, пододвинул к себе огромный лист переходного учебного плана и сказал:
— Конечно, надо было по-другому, пошире, и приглашения были без портрета, но вот… Вот переходные планы, подготовка к экспедиции будущего года, выпуск трудов. Неотложно, срочно. И к самим себе относимся слишком торопливо. Без должного внимания и понимания. Ну, и еще раз разрешите поздравить!
Кузнецов встал, протянул через угол стола руку протягивая, быстро спросил себя: «Лишнее?»
Но его рука была уже в руках Бориса Никоновича… Борис Никонович приподнялся и снова сел, увлекая за собой Кузнецова.
— Поверите ли, Вадим Иванович, — заговорил он, — поверите ли! Сколько лет было намерение — поговорить! Почти тридцать лет! Имел в виду многое сказать… Твердо знал, что сказать, а сейчас… Не надо, ничего не надо, не понадобились те слова. Спасибо! Спасибо вам, дорогой Вадим Иванович!
— Ну, ну, позвольте… Право, это вы напрасно! Больше того, у вас есть причины обижаться на меня. Серьезно обижаться.
— За что? Вадим Иванович, дорогой, за что? Было время — не скрою… Было, было! Помните, вопросы о шевелении… прямо скажу — о шевелении мозгов? — Борис Никонович прикоснулся к своему лбу. — Помните? Верно, уже забыли. Нет, я не забыл, признаюсь прямо и честно! А когда вы после первой экспедиции вернулись в университет, сидели на подоконнике, на втором этаже, одна нога так, а другая вот этак, и я вас увидел, я подумал… — Борис Никонович отпустил, наконец, руку Кузнецова, а обе свои руки прижал к вискам. Он сидел так, закрыв глаза, с одной подогнутой и другой выброшенной далеко вперед ногой, и, кажется, впервые в этой его позе не было и признака солидности и тем более не оставалось той торжественности, с которой он только что вошел в деканат. Снова открыл глаза и, всплеснув руками, глуховато засмеялся:
— Ах, стоит ли вспоминать?! Хорошо, как хорошо, что вы не пришли тогда ко мне на кафедру и разговор не состоялся! По молодости мы такого могли бы наговорить друг другу! Не знаю, как я, но вы бы мне тогда сказали… Ах зачем об этом думать теперь? К чему? Даже смешно! Не знаю, как вам, а мне… Мне была бы испорчена жизнь в науке, это точно! А потом вдруг вижу — Вадим Кузнецов, который неприлично тыкал в меня пальцем, Кузнецов меня поддерживает!
— Я? Вас? Поддерживаю?!
— Вадим Иванович — не надо! Будьте искренни! В первый раз к Седьмому ноября тысяча девятьсот тридцать шестого года мне была благодарность в приказе по университету. Вы тогда были секретарем партбюро нашего факультета. Я думал, это случайность, и ждал. Ждал, что же дальше? Дальше — благодарность в приказе к Первому мая тысяча девятьсот тридцать девятого года… Иду в канцелярию, разыскиваю подлинник приказа, там, в уголке, виза замдекана. А замдекана — вы.
— Если помните, я за эти годы и критиковал вас. Серьезно критиковал! И даже ставил вопрос…
— А как же без этого? Тем более, все знают, мы однокашники, из одного выпуска, из одной учебной группы. Так ведь и я — разве я не критиковал вас? Серьезно? И разве не ставил вопросов? Но ведь когда нужно было сделать исключение для преподавателя с большим стажем и освободить его от кандидатских экзаменов, кто составил бумагу в главк? И по поводу представления в доцентуру — кто составил? А все шестидесятилетие? Кто подписал адрес юбиляру? Вот эта ваша благородная рука, Вадим Иванович, это все ее благородное дело. А сейчас вы еще протягиваете мне свою руку! — Борис Никонович привстал в кресле навстречу Кузнецову, тот, отстраняясь, прислонился к стене.
— И все-таки я хотел бы сказать вам и вполне недвусмысленно: вы напрасно благодарите меня, товарищ Коробко. Совершенно напрасно.
— Тогда кого же благодарить? Я много потрудился на благо, верно, так ведь человек-то не может быть один? Один служить, один защищать диссертацию, один писать просьбы в главк? Один я бы в науке ни шагу. А с вами… Так кого же я должен благодарить? Спандипандуполо я обязан?
Эта мысль показалась Борису Никоновичу настолько странной, даже смешной, что он не счел нужным опровергать ее на словах, а усмехнулся, как усмехаются самым нелепым вещам, и махнул рукой.
— Отчего же? — удивился Кузнецов. — Иван Иванович Спандипандуполо много сделал для факультета, для всех нас. Быть может, нашего факультета и вовсе не существовало, если бы он в свое время не пришел в университет… Вероятно, так…
— Ах, оставьте!
— Нет, отчего же? Иван Иванович — исключительно широко эрудированный ученый. Энциклопедист и притом со своими собственными и весьма оригинальными взглядами.
— Это — всерьез? — Борис Никонович пожал плечами, что-то хотел сказать, но только повторил свой жест рукой. Потом кашлянул. — Вы знаете, в чем все дело? Нет? Вот слушайте: если бы я только лет на пять раньше окончил университет, если бы раньше уяснил роль науки, я не встретил бы таких трудностей на своем пути. А тогда я, тогда бы мы, Вадим Иванович, да-да, мы — вы и я — мы бы вместе какого-нибудь там Карабирова…
— Карабиров — не какой-нибудь, а мой глубокоуважаемый учитель. Кстати, и ваш тоже. И автор…