— Продолжайте! Не надо уходить! Пожалуйста продолжайте! Просим!
А мальчишки сверху неистово свистели…
Как-то днем пришел к нам в театр молодой летчик-офицер и пожаловался, что вот он сам в войне участвует, а попасть на нашу пьесу об этой войне не может, никогда билетов в кассе нет, а ему нужно. И конечно, два! Я послал в кассу за бронированными билетами и, когда, прощаясь, назвал ему свою фамилию, он назвал свою: Талалихин.
Тала-ли-хин??? И уйти ему уже не удалось! Не пустили. А как же?! Первый герой войны, которого мы видели!
— Талалихин!
И артисты перестали репетировать…
— Талалихин!
И музыканты побросали инструменты…
— Талалихин!
И кассирша закрыла кассу, контролерши сбежали от ворот — всем хотелось посмотреть того, кто оборонял их и бил гитлеровцев в московском небе!
Окружили его.
— Смотрите, какой молодой! Совсем мальчик, а уже Герой Советского Союза!
— А почему герой? Что он сделал?
— Таран сделал!
Зажали в кружок Талалихина и не отпускали, пока он не рассказал подробно о своих полетах, не объяснил, что такое «таран», и не заверил, что гитлеровцы в московском небе летать не будут. Тогда его отпустили, и он, прихрамывая и улыбаясь, ушел, держа в кулаке два билета и сдачу. Но по дороге перехватил его главный администратор, отнял билеты, возвратил деньги и дал пропуска в ложу. Не думали мы тогда, что скоро будем оплакивать героя…
И все же, хотя московское небо надежно охранялось барражирующими днем и ночью самолетами, театрам было предложено эвакуироваться.
Незадолго до этого в «Крокодиле» была помещена карикатура: воз, в который были впряжены вместо лебедя, рака и щуки Ярон, Александров и Алексеев; они тянули воз в разные стороны… Да, творческие тенденции первого актера, главного дирижера и главного режиссера далеко не во всем были схожими, и, когда театр эвакуировался в Сибирь, Ярон с группой единомышленников остался в Москве, а я решил уехать пока в Ташкент, а там — видно будет.
Кажется, малейшие подробности этих дней врезались в память.
В пять часов утра 16 октября мы с моим соседом, Александром Абрамовичем Менделевичем, насовали в грузовик все, что казалось необходимым в дороге и что уж очень жалко было бросать на произвол судьбы, и поехали на Казанский вокзал.
Странное и скорбное зрелище представлял собой этот вокзал. Казалось, вся театральная Москва собралась под его сводами. Позже мы видели всякие картины, но тогда очень уж суровым и жестоким казался вид этой актерской массы, которую сейчас, как перекати-поле, ветер подхватит и понесет куда-то… И может быть, иссушит… Горькое это было зрелище…
* * *
…На полу шелковое одеяло. Кто-то только что постелил на нем чистую простыню… И другой кто-то тут же прошелся по ней грязными ногами… Из бидона течет-течет молоко на рассыпавшиеся ноты, а посреди всего этого — первый советский композитор… Стоит и не знает, как унять, как накормить, как держать ребенка, который плачет, захлебывается у него на руках.
И это ранним утром… А часы ползут…
Оптимисты спорят с паникерами.
— Ну что ж… отгонят немцев, и вернемся…
— Когда еще…
— Что там «когда»! Не может Москва жить без театров.
* * *
— Я, знаете, фарфор не упаковала. Но даже не плакала: это муж собирал… А вот ковер у нас в столовой остался… Я над ним ревела: двенадцать на восемнадцать!
— А мы с жинкой все с собой взяли!
— Ну-у? Вас предупредили заранее?
— Тогда же, когда вас.
— Как же вы успели все запаковать?
— А мы детишек под мышки — и все, ха-ха-ха!
— Вам хорошо смеяться, когда у вас ничего нет. А у нас столько вещей, что страшно подумать…
* * *
— Что вы мне: «скоро отгонят…» У Гитлера заводы всей Европы, у него…
— Вы рассуждаете, как дилетант…
— А вы профессионал! Военную академию окончили — имени Станиславского…
— А вы паникер!
— Я паникер?! Да вас еще в театр не пускали, когда я уже героев играл: и Кина, и короля Лира, и Гамлета! А он мне — паникер!
— Пойдем, я тебя просила не вступать в дискуссии, у тебя сердце… Пойдем…
* * *
— Това-ри-щи! Состав подан! Пожалуйста, без сутолоки! Без спешки! Пока все не сядут, состав не отойдет!
Все зашевелилось… И хотя администраторы, директора, председатель Комитета по делам искусств — все уговаривали, все-таки спешка, почти паника, поднялась… Все, что распаковали и разложили, все стали бросать в кучи, заталкивать в чемоданы, увязывать в узлы…
…Скорей… скорей… скорей… На перрон!
— Ничего не видно… Где поезд?..
— Скользко как… Ой, лужа!.. Где поезд?
— Господи, мрак какой… Снег сверху, сбоку… мокрый. Бррр!
— Где поезд?
Столпотворение вавилонское во тьме кромешной, но неистребим оптимизм и жизнестойкость русского человека: едва успели отъехать и рассесться, еще не отдышались, а уже в одном углу смеются, в другом тихонько поют, в третьем едят.
Я в одном вагоне с балетными… Хорошо — люди молодые, веселые, ныть не будут. И действительно, по целым дням звенели голоса молоденьких танцовщиц. Присматривался я к ним — ни одной знакомой. Меж тем я прежде знал балетных артистов Большого театра, со многими был в приятельских отношениях, и мне были знакомы их интересы, уровень развития, их вкусы и образ жизни.
А вот эти щебетуньи мне совсем не знакомы.
Стал прислушиваться. Девушки как девушки — танцульки: тридцать два фуэте, шестнадцать фуэте, не вышел арабеск, туфли слишком твердые, дирижер не тот темп дал, антраша сиз, антраша катр, и т. д.
Эге, думаю, в наше время, конечно, редко кто слышал про Шопенгауэра и Канта, далеко не все читали Достоевского и Флобера, но Тургенев, Мопассан, Пушкин или, на худой конец, Пьер Лоти, Эжен Сю интересовали воспитанников императорского балетного училища при Большом театре. А вы? С утра до вечера фуэте и арабески?
И огорчился я за молодое поколение…
К вечеру устали, угомонились. Старшие улеглись на свои места и дремлют. В том числе и я. А танцульки собрались в кружок и полушепотом спорят.
— Настасья Филипповна не любила ни одного из них, ни Рогожина, ни Мышкина!
— Так что ж, по-твоему, она из-за денег?
— Конечно, нет, сто тысяч в огонь бросила…
— Сама себе противоречишь… Ведь психологически…
— Ничего она не противоречит: у Достоевского всегда так, потому что очень сложные характеры…
— Да, не разберешь, Рогожин — положительный или отрицательный…
— А в «Братьях Карамазовых» у него…
Девушки! Дорогие мои танцульки! Так это выходит, что я вас в мыслях оболгал? Вы и Достоевского не только читали, но и прорабатываете. Вот она, Советская власть, культурная революция, — танцовщицам испокон веку о поклонниках, о бриллиантах говорить полагалось, а эти о Карамазовых! Вместо Понсон дю Террайля Достоевского читают.
И я невольно громко рассмеялся. Увы, над собой!
— Чего вы смеетесь, товарищ Алексеев? Разве не верно?
— Верно, девушки, верно! Это я так, своим мыслям… Вы не обращайте на меня внимания, разговаривайте.
Но спугнул я их серьезные мысли, и стали они вслух мечтать об… еде. Запасы приуменьшались, а у кого и совсем кончились, что на станции купят, то и едят. А станции сами норовят с поезда что-нибудь съестное урвать. Вот девушки по вкусному и соскучились. И придумали игру, будто приглашают друг друга на обед, выдумывают блюда одно вкуснее другого. Как дошло до сладкого, поднялся спор о том, какое пирожное вкуснее: эклер или наполеон. Тут я не выдержал и вновь расхохотался.
— Опять вы над нами смеетесь! Лучше бы угостили обедом почудней! Вы же, наверное, раньше такое ели, о чем мы и не слыхали.
Пришлось выдумывать «теоретический» обед. Я нарочно включил в меню забытые блюда с непонятными названиями: раки бордалез, трюфели, филе Шатобриан, соус эстрагон, гурьевскую и скобелевскую каши, яйца кри-кри. И каждое такое название вызывало смех.