Ужасно огорчался Борис Робертович… Но взял блестящий реванш на костюмах! Я не встречал другого художника, который бы так владел рисунком театрального костюма, особенно балетного, как Борис Эрдман. Он знал секрет создания богатства без мещанства, элегантности без красивости, яркости без назойливости, обнаженности без раздетости. Я всегда с удовольствием вспоминаю работу над этой опереттой: не так часто приходится работать с людьми, которые понимают, чувствуют, любят юмор. А тут собрались изящные, тонкие и остроумные люди: Арго и Галицкий — драматурги; Дунаевский — композитор, Борис Эрдман — художник, Ярой — актер.
Вот я рассказал про талантливого Эрдмана, а ведь их два, талантливых Эрдмана! Брат Бориса, Николай, один из первых советских комедиографов, автор очень злой и очень смешной комедии «Мандат». Ее поставил у себя в театре Вс. Э. Мейерхольд в 1925 году, и очень быстро имена многих персонажей этой пьесы стали нарицательными именами мещан тех лет. Не одна ядовитая, броская фраза этой комедии вошла тогда в быт.
И как приятно мне теперь вспоминать наши совместные работы с братьями Эрдман в «Кривом Джимми»! Жаль, но мы с Николаем Робертовичем никак не могли припомнить всех его и Бориса работ. Но помню: наткнулся я у художника Ходовецкого (XVIII век) на такой рисунок: аллея в парке, на скамье сидят два петиметра, мимо проходит очень элегантная женщина, лица ее не видно — зонт мешает. Рассмотрели мы с Колей внимательно эту картинку, посоветовались, и через неделю он принес пьеску в стихах «23 и 35». Декорация у нас точно воспроизводила картину Ходовецкого. Молодые люди, тоже одетые по этой картине в шелковые кафтаны и панталоны-галан, смотрят даме вслед и спорят: один уверяет, что, судя по фигуре, ей 23 года, другой — что 35… И вот дама вновь появляется, но уже с открытым лицом, и оказывается, что ей… минимум 23 и 35 вместе! Общий конфуз…
Первая трехактная комедия Николая Робертовича была написана тоже для нашего театра. Называлась она эксцентрично: «Шестиэтажная авантюра». И поставил я ее не просто, «по-человечески», а как тогда требовала мода: действующие лица спускались на сцену с потолка, скатывались по канату из-под крыши через весь партер, свет шел не из рампы, а вырывался из кубов, разбросанных по сцене вместо стульев. (Стульев не было, они устарели, как заявил Борис Эрдман.) Но играли актеры нормально, и публика много смеялась и над текстом, к удовольствию Николая, и над декорацией, к возмущению Бориса!
Когда окончился этот сезон, Григорий Маркович Ярон перешел на работу в Мюзик-холл, а без веселого актера, первоклассного комика-буфф театр наш существовать не мог. И мы пригласили Владимира Хенкина. Я сейчас же ввел его в «Людовика …надцатого». Сыграл он роль блестяще и во многом иначе, чем Ярон. Было очень интересно наблюдать, как две яркие индивидуальности по-разному лепили образ. Казалось бы, Ярон комик-буфф и Хенкин комик-буфф, оба в одной и той же пьесе, в одних и тех же местах вызывают смех и, если хотите, одинаковое количество смеха; а какие разные, иногда противоположные образы вырисовываются у них!
У Ярона Флюс — алчный мещанин и хитроумный апологет мещанства, и живет он с оглядкой, иронически и с хорошо скрытой злобой относится к советской действительности; он старается половчей приспособиться к ней, раз уж нет возможности избавиться от нее. А хенкинский Флюс тоже мещанин, тоже алчный, но беззлобный и смеется, скорее, над самим собой, претерпевающим неудобства при Советской, не такой уж плохой власти! Глубже пахал, конечно, Ярон: его рисунок был сатиричнее.
Отлично сыграл Хенкин муллу в пьесе «Чайхана в горах», а Ярон — извозчика в обозрении «Чудеса XXX века», но очень, очень скоро выяснилось, что все-таки Хенкин не в своей тарелке в оперетте, а Ярон не в своих санях в Мюзик-холле; и Владимир Яковлевич перешел в Театр сатиры, а Григорий Маркович вернулся в Театр оперетты, к полному удовольствию этих театров, зрителей и персонально Ярона и Хенкина!
Поставил я еще несколько спектаклей, одни с успехом, другие без оного (в числе последних — свою новую музыкальную комедию «Певец из завкома»), и борьба за следующий этап создания советской оперетты — за музыку веселую и умную и за комедию умную, легкую и в сюжете и во всех репликах и остротах, — борьба нового со старым продолжалась.
Но с 1933 по 1939 год она продолжалась без меня — я в эти годы руководил драматическим и оперным театрами в Карелии.
ГЛАВА 14
ДЛЯ ТЕХ, КТО В ТЫЛУ
В 1939 году я вернулся в Москву и ставил одновременно два концерта-спектакля в двух эстрадных оркестрах: Леонида Утесова и Виктора Кнушевицкого.
К тому времени народилось много вульгарнейших джазов и джазиков, и слово «джаз» становилось одиозным.
Эстраду заполнили скверные образцы американской джазовой музыки, бездарно, халтурно приспособленные, аранжированные, переложенные, русифицированные, даже… «советизированные». И конечно, подлинно художественные коллективы спешили отмежеваться от этого направления.
Утесов — убежденнейший пропагандист советской песни, но как артист, конечно, комик. Ох, если бы эти строки когда-нибудь попались ему на глаза — кончилась бы наша дружба! Он считал себя «лириком, не лишенным чувства юмора», а мне кажется, что он все-таки был «комиком, не лишенным чувства лирики». И вот, будучи комиком (все-таки условимся, что так!), Утесов искал в своих программах ту дозу серьезности, которая превращала шалость в игру ума, бездумное озорство — в умную иронию.
Виктор Николаевич Кнушевицкий — один из самых лучших в Советском Союзе оркестровщиков, прекрасный дирижер. В его джазовых программах основное место занимали крупнейшие классические композиторы, но при всей своей музыкальной серьезности он тянулся и к легкой, веселой музыке.
В программах «Джаз-оркестра под управлением Леонида Утесова» меж веселых и лирических песен проскальзывали и «Муки любви» Крейслера и «Тихий Дон» Дзержинского, а в «Джаз-оркестре под управлением Виктора Кнушевицкого» наряду с произведениями Рахманинова, Крейслера и Чайковского звучали советские шуточные песни. Леонид Утесов искал в смешном серьезное, Виктор Кнушевицкий в серьезном — смешное. И находили!
В начале 1940 года однажды заехал ко мне Иван Семенович Козловский.
— Ты готов?
— Как — готов? К чему готов?
— Отчего ты такой бестолковый? Одет ты?
— Одет.
— Ну вот, там стоит моя машина, садись и поезжай в консерваторию.
— Зачем в консерваторию?
— Неужели не понятно? Я думал, ты умнее. Там идет «Орфей». До свидания.
Приблизительно в таком стиле Иван Семенович всегда вел и ведет свои деловые разговоры (конечно, с друзьями). Это, кажется, единственный тенор, который хотя и закутывает горло на улице, но не ведет тенорового образа жизни: не слишком нянчится со своим голосом, своим поклонницам на улице не улыбается, а отбивается от них… И вечно он что-то придумывает: если Козловского приглашают в концерт, то никогда не известно, как он будет петь — с одним ли пианистом, с двумя ли гитаристами или вместе с ним на сцену вывалится ансамбль экзотических или целый оркестр русских народных инструментов.
Беспокойная душа Ивана Семеновича не могла мириться со скучной и однообразной для тенора певческой обстановкой в Большом театре: петь из года в год все те же партии — та ли деятельность, которой жаждет его творческая натура? Нет! Если Козловский будет только петь в Большом два раза в месяц Владимира и один раз — индийского гостя, то кто и где познакомит советского зрителя с глюковским «Орфеем» и с «Вертером» Массне? А кто протопчет дорожку для оперы молодых советских композиторов? И Козловский организует оперу «en frac» — в концертном исполнении.
Через несколько дней после того «делового разговора» он повез меня за город, и там во время двухчасовой прогулки наконец выяснилось, зачем я должен был срочно знакомиться с его ансамблем. Иван Семенович загорелся новой мечтой — создать советскую комическую оперу — и предлагает мне осуществить постановку первой такой оперы: «Возвращение Дон-Жуана» Г. Крейтнера.