Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И много еще вспомнили мы гимназических историй, а потом, конечно, солдатские дни: Лаппенранту, фельдфебеля, все прелести службы «царю-батюшке». Вдруг Владимир Николаевич вынимает длинную бумажку, дает мне: «Помните?»

Как же не помнить! Вот он, свидетель наших солдатских театральных гастролей по Финляндии! С одной стороны по-русски, с другой по-фински. Смотрите!

«OHJELMA — ПРОГРАММА».

Потом: «Fedja raukka» — «Бедный Федя», «Farfarikuranti» — «Фарфоровые куранты», духовой оркестр, романсы, скрипка, виолончель, тантаморески. Концерт как концерт, но солдатский, поэтому только перед дамами напечатано k-va и v-va — госпожа и мадемуазель, а перед нами ничего, ибо солдат ничто и уж, во всяком случае, не господин! В заключение Tanssi до двух часов ночи.

И все это, как сказано в русском тексте на обороте, «в гор. Куопио. В воскресенье 26 февраля 1917». А вчера была революция!

И когда мы через два дня вернулись на базу в Лаппенранту, слово «революция» звучало все чаще и чаще и все громче. Но офицеры отрицают… Из крепости нас не выпускают… И вдруг — приказ номер один: отдание чести отменяется, «во фронт» отменяется, «ты» отменяется, в морду — отменяется… Уррра!! Ищут полковника, но он сбежал…

Выборы в Совет солдатских депутатов… Солдаты говорят одно, офицеры — другое, и, в сущности, никто ничего не понимает…

Вот когда мне пригодились те, пусть небольшие, знания, которые я приобрел в студенческих политических кружках в 1905 году! Я разбирался в политической терминологии, знал разницу между большевиками и меньшевиками, мог объяснить солдатам, которых начальство старалось обуздать и запугать, что такое революция и что она им дала, какие права и возможности. И меня выбрали в Совет солдатских депутатов. Но поработать в нем мне не пришлось: через несколько дней бумаги мои, которые полковник задерживал, выплыли на свет, я автоматически освободился и сейчас же уехал, а с понедельника уже выступал у себя в театре.

Не буду описывать Петрограда тех дней — это уже сделано другими, и неоднократно. Но как быстро умытая, вылизанная, лощеная чиновничья столица стала солдатской столицей!

Однако в нашем литературно-артистическом клубе на Невском все было почти как прежде, только меню сократилось: кроме рябчиков, почти ничего не подавали и на обед и на ужин. Кто за что и кто за кого, что происходило и почему — понимали немногие из петроградских актеров, а большинство и не пыталось понять: анархисты на Ивановской улице — тема для анекдотов, большевик Ленин на балконе во дворце балерины Кшесинской, царской любовницы, — вообще что-то непонятное. Аннексии и контрибуции, земля и воля, большевики, эсеры, меньшевики, «да здравствует» и «долой» — все это звучало и волновало там, за стенами театров, а тут шли репетиции и спектакли…

Надо сказать, что и в толпе на улицах (конечно, не у рабочих и солдат, а у гулявших, ходивших по магазинам) было заметно волнение только в исключительные моменты: вот раздались выстрелы — и все бегут, кричат, в магазинах опускают шторы; но прошло несколько минут, и уже опять, как ни в чем не бывало, гуляют, покупают, идут в театры…

В 1942 году, во время Великой Отечественной войны, я жил в Иркутске, за тысячи километров от фронта, и хотя было там, конечно, несравнимо спокойнее, чем в Москве, но мы все время чувствовали общее огромное беспокойство о Москве-столице; а тогда, в 1917 году, в Петрограде-столице «публика» жила беззаботнее, чем где бы то ни было.

И играли артисты в театрах «невоенное», и в жизни артисты и зрители играли в «невойну», в «нереволюцию», вполне уверенные в том, что революция революцией, а искусство искусством. Все революции кончались, и эта кончится…

В начале лета пришел ко мне в театр старый приятель, оперный бас Жарковский.

— Я за тобой.

— Как — за мной? Куда?

— В Киев.

— Что-о?

И он рассказал мне, что в Киеве задумали открыть новый театр сатирическо-комедийного направления и послали его, будущего директора этого будущего театра, в Петроград с наказом: привезти Алексеева как артиста, режиссера и, конечно, конферансье. Аркадий Евсеевич уговаривал меня: и публика, мол, киевская помнит и ждет меня, и труппа блестящая, и художественный руководитель, Александр Иванович Сорин, талантливый и симпатичный человек.

— А кто антрепренер?

— Ннну-у… Группа богатых людей, любителей искусства, театра.

— А жалованье?

— Сколько хочешь — дирекция богатая. Ну? Едем? Хоть на два месяца. В театр «Гротеск».

Легко сказать — едем! Я ведь на службе. Но начиналось лето, бессезонье, было тревожно, все чего-то ждали, чего-то боялись, ни в чем не были уверены, и мне удалось уговорить директора. Он отпустил меня: «Но к осени обязательно возвращайтесь».

Я дал слово, но не только не сдержал его, но вообще мы с этим директором больше никогда не виделись. Так и остался нерешенным наш с ним постоянный полушутливый спор: директор утверждал, что сделал меня столичным конферансье, а я дразнил его тем, что создал ему настоящий театр из варьете с кафешантанным душком.

Может быть, нам и в самом деле удалось кое-чего добиться. Ведь писал же в 1918 году Александр Блок:

«Я много лет слежу за театрами миниатюр, которые занимают огромное место в жизни города… И здесь… можно встретить иногда такие драгоценные блестки дарований, такие искры искусства, за которые иной раз отдашь с радостью длинные «серьезные» вечера, проведенные в образцовых и мертвых театрах столицы».

ГЛАВА 7

«ГРОТЕСК» ПО-КИЕВСКИ

Все, что обещал мне Жарковский, все, чем прельщал, сбылось. Открыли мы сезон в прекрасном помещении. Рампы не было — во всю ширину сцены спускались в зал несколько ступенек, так что я все время был рядом со зрителем, ничто не отделяло меня от него. Как удобно было разговаривать!

Киевская дирекция действительно оказалась торовата — позволяла ставить спектакли, не жалея денег, и киевляне были действительно чудесной публикой: любили и ценили юмор; уже через месяц-другой они встречали артистов как старых любимцев.

Труппа состояла почти сплошь из молодежи, в самом деле талантливой. Из старших — артист «Кривого зеркала» Лев Фенин (позже он играл в Московском Камерном театре) и Любовь Болотина.

Любовь Болотина… Друг мой, Люба Болотина. Прекрасная актриса, красивая, умная. Любила ее публика. После этого сезона мы не встречались, но сохранилась у меня афиша ее бенефиса и ласковая память о ней. А когда через много лет меня пригласили в Ленинград на открытие Дворца искусств, я наутро поехал в Дом ветеранов сцены. Разговорился там со старыми актерами, и пошли воспоминания: кто, где, когда, с кем работал.

Спрашиваю, не слыхали ли про Болотину? Любовь? Жива ли? Не знают ли, где живет?..

— Как не знать! Живет у нас, во-он в том корпусе.

Пошел в тот корпус. Попадаю в маленькую мрачную кухню. У стола сидят разговаривают три староватых мужчины. У крана спиной ко мне стоит женщина.

— Нельзя ли попросить Любовь Болотину?

Женщина поворачивается ко мне лицом.

— Это я. Кто спрашивает?

Она! Такая же красивая.

— Здравствуй, Люба! Это я, Алеша!

— Какой Алеша?

Посмотрела в мою сторону, но не на меня, как-то мимо… Слепая!

— Люба! Помнишь, Киев, «Гротеск», Алексеев?..

Она подошла, побродила пальцами по моему лицу.

— Теперь вижу, ты. Такой же, как был… А-а…ле…ша…

Рыдает. Потом она проводила меня в свою комнату, и мы долго и радостно вспоминали артистов «Гротеска».

— А помнишь Аркашу Бойтлера? А Толю-художника?

О, этого я хорошо помнил, был у нас художник, очень молодой, очень талантливый, очень задиристый паренек. Говорил он с сильным украинским акцентом, не признавал никаких авторитетов и старшинства и, согласно тогдашней моде, увлекался формалистической живописью, правда, не слишком: этого ему не позволяла его украинская насмешливо-критическая натура. Через несколько лет он был уже главным художником «Кривого Джимми» в Москве.

23
{"b":"829153","o":1}