Трудился он много, очень много и, конечно, хорошо знал дорогу к уму и сердцу своего зрителя, знал, почему и за что любят его, но не прочь был иногда пококетничать своим якобы недоумением: «За что?»
Как-то я прочитал стенограмму вступительного слова Соломона Михайловича Михоэлса к творческому вечеру В. Я. Хенкина в 1944 году. Большую речь, анализирующую талант Хенкина, сказал этот ярчайший мастер и знаток сцены и слова, но и он поверил Володиному недоумению»! Вот маленькая выписка из этой стенограммы:
«Владимир Яковлевич однажды спросил меня:
— Вот меня поражает, я пытаюсь отгадать, почему самая обычная фраза, произнесенная мною, смешит публику? Я не успеваю иногда выйти, едва сделаю какое-то движение — зрители смеются! Мне самому это кажется непонятным…»
Ах, какой наивный мальчик этот Хенкин! Непонятно ему. Повторяю, очень понимал, для этого смеха и работал и как работал! И только когда большим повседневным, кропотливым трудом совсем отчеканивал свой рассказ, только тогда нес свое роскошное богатство смеха на сцену и швырял его в зал полными пригоршнями!
Я говорю «швырял», потому что Хенкин на сцене не был хладнокровным артистом, читающим для не знакомых ему людей. И это не был расчетливый мастер, отдающий зрителям то количество своего мастерства, которое им полагается «согласно купленным билетам». Нет! Не существовало для Хенкина рампы, и не было в зале «чужих»; он отдавал все, что у него было припасено, и с первых же слов становился вашим хорошим знакомым, интереснейшим собеседником, ибо он рассказывал вам, да, именно вам лично, о том, что он подслушал, подсмотрел и что, собственно говоря, вы сами видели и слышали, но не подметили в этом смешного или гнусного, нелепого или вредного.
Отличный драматический актер, Хенкин всегда был резко индивидуален, и в реалистически-бытовом спектакле иногда выпадал из общего стиля. Пока Московский театр сатиры был сатирическим театром, Хенкин в своих ролях плавал как рыба в воде. Но когда театр на какой-то период стал бытовым и по образу и подобию уже не отличался от других столичных театров, бурный, искрометный, гротесковый, часто импровизационный талант Владимира Яковлевича уже не укладывался в прокрустово ложе сугубой бытовщинки и «хорошего», никого не задевающего тона.
Хенкин понемногу затосковал. Ему хотелось играть не бледные, прилизанные образы, а на старости лет, под занавес, создать большой современный сатирический образ, не ранящий улыбкой, а убивающий злым, беспощадным хохотом… Но такого образа не было ни в замыслах авторов, ни в трактовках режиссера.
Эх, дожить бы Хенкину, сатирику, гиперболисту, до «эры Маяковского» в Театре сатиры, до «Бани», до «Клопа» — он бы расцвел ярчайшими красками! А тогда он тосковал и понемногу увядал: и роли не те, не его, и рассказов нет хороших. Что же делать? Что исполнять на эстраде?
Появилась тогда на концертных площадках плеяда исполнительниц «цыганских» романсов, которых настоящие цыгане не пели и не собирались петь. На эстраду полился поток слащавых сентиментальных пустышек про более или менее неудачные сексуальные попытки «его» по отношению к «ней» или «ее» по отношению к «нему». Надо было как-то ударить по этой спекуляции на эротике, и за это взялся Владимир Хенкин.
Некрасов писал:
…наши русские певцы
Все мо́лодцы, да петь не молодцы́.
А вот Хенкин, этот драматический актер и рассказчик, был «молодцом петь». Петь всерьез и в шутку. Как же он пел свои пародии? Когда высмеивался текст романса, мысль его (если мысль вообще проживала в этом слащаво страстном произведении), Хенкин пел пародийные слова, в которых были доведены до абсурда любовные излияния и стенания романса, но зато он с подлинным чувством, максимально выразительно передавал музыкальные нюансы, и это в сочетании с фальшивыми словами смешило и подчеркивало идиотизм содержания романса. Если же Хенкин ставил перед собой задачу высмеять сгущенно-сладострастную музыку, он оставлял нетронутым текст и насыщал аккорды и глиссандо такой эротической патокой, что после него принимать этот романс всерьез, слушать его без смеха нельзя было!
Занимался Владимир Яковлевич этими пародиями не потому, что сердце его лежало к ним. Нет, «исполнителем пародий» он стал потому, что рассказа, яркого, богатого анекдота, бьющего по обывательщине, бьющего словами так, как Кукрыниксы, Ефимов, Ротов, Елисеев бьют рисунком, такого рассказа нет и нет… И Хенкин перестал устраивать свои вечера рассказа, почти не выступал в открытых концертах на больших площадках…
* * *
Вот и получился у меня самый печальный рассказ, самые грустные воспоминания о самом веселом друге моем…
Так нет же! Нет! Под конец надо вспомнить еще веселое! Да и вспоминать не надо! Оно у меня в душе, оно перед глазами!
Помнят и старые и молодые артисты Московского театра сатиры, как Владимир Яковлевич заражал их весельем на сцене, и помнят, как он… мешал им играть: бывало, вся труппа собиралась в кулисах и ждала, что сегодня выдумает, что нового скажет по ходу действия Хенкин — пунктуальный мастер и замечательный импровизатор…
А он рассмешит всех на сцене так, что и сам играть не может: сузит глаза буравчиками, а рот трубочкой, чтобы не смеяться, и спрячется за чью-нибудь спину…
А как не вспомнить наши первые встречи с советским зрителем, с нашими бойцами? Когда в двадцатом году в Ростове наш театр перешел в политотдел и мы только присматривались к буденновцам, богатырям в шлемах, у кого в руках оказался самый верный ключ к умам и сердцам бойцов, молодых и старых, веселых и суровых, видавших виды и впервые входивших в театр? У Владимира Яковлевича Хенкина! Эти люди, непосредственные, увлекающиеся, любящие жизнь, ищущие смеха и веселья, — эти люди были сродни ему и полюбили его с первых встреч!
А сколько этот непоседа ездил и бегал по чужим делам! Чего только не доставал он товарищам-актерам! Нужна путевка уставшему — идите к Хенкину! Нужно какое-то особое лекарство заболевшему — попросите Владимира Яковлевича!
А он мог все! Потому что не было ему отказа ни у продавца в магазине, ни у министра. И он смело шел в магазин и в кабинет, ибо уверен был в своей популярности.
Пошел он однажды со своей женой в глазную лечебницу — что-то в глаз попало. Приходят. Регистраторша не хочет слушать: больница в одном районе, а глаз из другого, через дорогу! И упрямая попалась — ни доводы, ни мольбы не действуют.
— Где ваш главврач? — спрашивает Хенкин.
— У себя в кабинете, но у него совещание.
— Как имя-отчество?
— Федор Дмитриевич.
Владимир Яковлевич поднимается по лестнице, входит в кабинет, где действительно идет совещание, и с возмущением в голосе, на полном темпераменте обращается к председателю совещания:
— Федор! Что же это у тебя делается?!
Пауза… Потом кто-то робко:
— Кажется, товарищ Хенкин?
И второй голос, уже смело:
— Владимир Яковлевич?
Ну, затем последовал смех, и, конечно, глаз был промыт!
Что же это? Назойливость? Развязность? Нет. Это полная уверенность народного артиста в любви народной. Хенкин пришел! На вечеринку, на концерт ли, в магазин, или на серьезное заседание — Хенкин пришел, значит, ворвалась радость! Ворвался оптимизм!
Как тут не вспомнить слова врача-клинициста XVII века Сиденгема:
«Прибытие паяца в город значит для здоровья жителей гораздо больше, чем десятки мулов, нагруженных лекарствами».
И если некоторым Владимир Яковлевич доставал лекарства и путевки, то всем-всем, с кем он общался непосредственно или через рампу, — всем он доставлял бодрость, жизнерадостность и в неограниченном количестве смех. Радостный смех! Целительный смех!
Из-за этого целительного смеха я не мог выпускать его в концертах, когда ему было удобно. После кого ему идти на сцену — это не важно, а вот кому после него — очень важно: трудно зрительному залу сразу отойти от Хенкина и перейти к Шопену, Глиэру, Алябьеву; он уже уехал на следующий концерт, а зрители все еще делятся впечатлениями, подхохатывают…