Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А что такое «bal demi-masqué»? В переводе на русский язык это значит «полумаскированный бал». На такой вечер можно было приехать в маске и без маски, в маскарадном костюме или во фраке, но с цветным галстуком или в одном черном, а в другом желтом ботинке. Это создавало атмосферу неофициальности и непринужденности. Я мог бы и не вспоминать об этом полубале, если бы там не началось мое знакомство, потом перешедшее в крепкую, очень дорогую мне дружбу с гениальным артистом, незабываемо чудесным человеком, товарищем и учителем моим — Владимиром Николаевичем Давыдовым.

* * *

Много, очень много написано об этом артисте-кудеснике, об этом очаровательном человеке. И все-таки мало! Я не претендую на то, что смогу написать новый полный портрет Владимира Николаевича. Да это и немыслимо: столько граней, столько светотеней, бликов, неожиданностей было в этом человеке-художнике… Но несколько новых черточек, может быть, и я прибавлю к его многочисленным литературным портретам.

Все в нем было своеобразно, необычно, даже фигура, даже псевдоним: у Давыдова не только театральная фамилия, но и имя — в действительности его звали Иваном Николаевичем Гореловым. Многие и многие хорошо знали его как артиста, но очень немногие знали его как Деда, как близкого, чудеснейшего человека.

Я видел Давыдова во многих ролях и по многу раз. Чудесно играл он в «Барышне с фиалками», еще лучше в «Месяце в деревне», еще лучше… Да он все играл лучше! Но непревзойденным, феноменальным он был в роли Расплюева в «Свадьбе Кречинского» А. В. Сухово-Кобылина.

Кречинских я видел блестящих. Когда играл Юрий Михайлович Юрьев или Юрий Васильевич Корвин-Круковский, на сцене был прирожденный барин, подлинный аристократ, который без денег очень быстро терял и свое барство и свой прирожденный аристократизм и превращался в ординарного жулика. Яркие, сочные образы. И, не будь на сцене Давыдова, центром спектакля был бы Кречинский. Но Давыдов…

Первый выход. Дверь на заднем плане распахивается, и быстрыми шагами входит Расплюев. Деловитый и жалкий, наглый и робкий, смешной и страдающий от побоев. По авторской ремарке Расплюев «идет прямо к авансцене».

И, оправдывая эту ремарку, Давыдов как бы не замечает лакея Федора, вопросов его не слышит, — он разговаривает со зрителями. И вам кажется, что про свои несчастья он рассказывает вашему соседу, вам.

Он произносит трагические слова: «Злой, страшный бред!.. Жизнь…» Казалось бы, это должно вас растрогать: жалкий человек говорит жалкие слова, но что-то неуловимое в тоне, в движениях Расплюева говорило вам, заставляло предчувствовать, что судьба этого человека, положения, в которые он будет попадать, не трагичны, а комичны…

И вот Давыдов поворачивается спиной к зрителям, и зал радостно хохочет. Теперь уж сомнений нет — Владимир Николаевич сегодня комик: у него на спине, у самого воротника, почти отпечатался след руки, которая, очевидно, записывала что-то мелом, перед тем как схватила его за шиворот…

Никаких ухищрений, никаких комикований! Но мы предчувствовали, предвкушали чудесное давыдовское веселье и рады, что не обманулись!

Не случайно я написал «почти отпечатался». Через несколько лет пришлось мне увидеть «Свадьбу Кречинского» на той же Александринской сцене. Расплюева играл очень хороший актер, и у него тоже на спине был традиционный отпечаток руки, но не почти, а по-цирковому отчетливо вырисованный, как бы нашитый. И было не смешно, а чуть-чуть неловко, не было давыдовского «почти». Актер боялся, что не дойдет, он забыл: что смешно в цирке, слишком жирно для театра, точно так же, как смешное в театре сплошь и рядом бледно для цирка.

Но вот идет сцена бокса. Какое нелепое сочетание этой большой, грузной фигуры с чисто детским непониманием жизни! Этот трутень наивно ищет у вас сочувствия (он опять разговаривает с вами через рампу): колотят его «с ранней зари до позднего вечера». И такова сила обаяния давыдовского, что вы, презирая шулера Расплюева, любите его! А может быть, это вы как бы сквозь Расплюева любите Давыдова?

А когда Кречинский, издеваясь над ним, делает вид, что украл бриллиант и надо бежать, Давыдов — Расплюев ни на секунду не теряется: что ж, украл — это в порядке вещей, но раз украл — беги, и это тоже естественно: «Бежать?!! Что ж? Я готов бежать…»

Тут у Давыдова был технический, до миллиметра выверенный сценический прием. (Не обрушивайтесь на меня! Это его, давыдовское выражение, честное слово.) В течение одной минуты он четыре раза переходил из одного настроения в другое.

После «бежать» равнодушие сменяется жадностью: «Федор! бери, захватывай, что можно. Живо!» И через мгновение — ужас, отчаяние, вопль утопающего: «Стойте! Что вы? Михайло Васильич!..» Но дверь перед ним закрылась. Выхода нет. «Как?! Да это… это, стало, разбой!..» — И наступает полное оцепенение.

А дальше — знаменитый монолог о детях: «Ведь у меня гнездо есть; я туда ведь пищу таскаю». Конечно, когда человек говорит о голодных детях, тут не до смеха. Но и в этот момент Давыдов, тончайший актер, умевший «поверять гармонию алгеброй», не доводил переживаний Расплюева до трагедии, а оставался в рамках сентиментальности.

— Почему ты так, Дед? — спросил я его как-то после спектакля. (Давыдова называли Дедом за глаза все русские артисты, а в глаза — многочисленные друзья и приятели, и на «ты» он переходил легко и незаметно.)

— А нужно ли, — ответил Дед, — вызывать у зрителей большое сочувствие к «трагедии» этого человека сейчас же после его фразы: «пиковый король в дворяне жаловал» — и за минуту перед тем, как он сознается, что едва «устоял» от «позыва» украсть бриллиант у самого Кречинского?

И вот наступает кульминационный в трактовке Давыдова момент характеристики Расплюева: сцена с деньгами. Этот жалкий шулеришко, этот жулик мелкого масштаба преклоняется перед крупным авантюристом — «Наполеоном мошенничества» — Кречинским. Он уважает его за то, что Кречинский — «вор-человек». И опять, как всегда в моменты высшего душевного подъема, Расплюев — Давыдов обращается к публике: вздыхает, всхлипывает от полноты чувств и перестает владеть собой; он мечется от Кречинского к деньгам, от денег — к Федору и от Федора — опять к деньгам. Экстаз, обожествление денег — вот что играет Давыдов. Он не считает, а «разбирает» деньги — сказано в ремарке Сухово-Кобылина; и Владимир Николаевич именно разбирает: он играет бумажками-деньгами, он наслаждается, он ласкает их, улыбки — умильная, уважительная, заботливая, даже сладострастная — сменяются одна другой. Да, это уж не жадность, это именно обожествление денег. Это мерзко и… невероятно, гомерически смешно!

В третьем акте роль Расплюева написана Сухово-Кобылиным в ультракомедийных, даже водевильных тонах, и самая внешность у него должна быть водевильной, фарсовой:

«К р е ч и н с к и й. Постой… исправно ли ты принарядился?

Р а с п л ю е в. А я, Михайло Васильич, из Троицкого завернул к французу, завился — а-ла мужик… Вот извольте видеть, перчатки — полтора целковых дал… белые, белые, что есть белые… А теперь вот в ваш фрак нарядился…»

Все это на фигуре Владимира Николаевича, и без того мешковатой, выглядело необыкновенно комично; чужой, не по росту, фрак, барашком завитая голова и огромные нитяные белые перчатки, которые он все время тщетно подтягивал — пальцы сползали.

Дальше Расплюев рассказывает Федору, как Кречинский обманул ростовщика, заложив простой камень вместо бриллианта. И тут Давыдов — Расплюев распоясывается: он не рассказывает, он играет в лицах сцену «оболванивания ростовщика». Изображая Бека, он как бы бегает из комнаты в комнату, он протягивает деньги и как бы вырывает их обратно; в репликах Кречинского он барственно-пренебрежителен… И вдруг — обрыв… пауза… Давыдов застывает. Фигура неподвижна, руки как бы обороняются от возникшей мысли — не оболванит ли и его этот обер-жулик Кречинский? Рот его искривлен, глаза сужены: «А? Федор?.. Он мне двести тысяч обещал».

14
{"b":"829153","o":1}