Эрнст поджидал его с кастрюлей картошки под одеялом. Ужинали, шли проведать Леню.
— В Анапе пляжный фотограф раздает заказчикам снимки… Снимки паршивые, люди недовольны, а он утешает: это ничего, лишь бы войны не было, — говорил Эрнст.
Из глубины улицы набегала машина, ее свет оголяет белую пустынную улицу, две фигуры. Следы по первому слабому снегу.
3
Узкие сумрачные коридоры, свет из торцевых окон, с лестницы. Суд шел второй день. Выскакивала адвокатесса, Гриша шел к ней навстречу, тотчас оказывался в кругу лиц, все жадно спрашивали: что, кем говорилось, что отвечал Леня. Слава богу, отвечала адвокатесса, о пункте втором речи теперь нет.
Вызвали Гришу, Эрнста, Юрия Ивановича, сотрудников Лени по работе в отделе надежности, его товарищей по экспедиции на Бобровское озеро, по экспедиции за мумие. Расхаживал по коридору геолог, приглашенный как эксперт. Гриша спрашивал его о камне — да, изумруд уникальный.
Занимал всех не прокурор, а судья; жесткий человек.
На Юрия Ивановича жалко смотреть, галстук набок, кадык побрит нечисто, лицо темное, с проступившим хрящиком переносицы.
Вышли из дверей двое молодых солдат, попросили отойти за лестницу, третий, старше годами, плотный, шел за Леней. Глядели с жалостью, усох он, стриженая шишкастая голова. Лоб стал будто ниже. Все бросились к перилам, глядели, как он спускается, сутулясь, руки за спиной.
Проводили адвокатессу до трамвайной остановки, говорили разом, напереживались в полутемном коридоре. Адвокатесса с плотно блестевшим лбом, с пятнами потекшей краски под глазами, с улыбкой поворачивала лицо к одному, к другому:
— Я не ожидала, не ожидала подобного оборота!.. Не надеялась. Чуяла, что судья повернул!.. Видела, снимается второй пункт. Но и ведь первый — до пяти! В кои-то веки двадцать четвертую применил! Ограничиться условным осуждением. Все ходатайства учел.
— Ничего, ничего, отправят его на химию! — Юрий Иванович взял руку адвокатессы. — На стройку. Он руками все умеет. Полтора года! Входит сюда время под следствием. Года не пройдет, вернется.
Рассыпались, как уехала адвокат. До метро Гриша шел с сотрудниками отдела надежности.
Глава двенадцатая
1
Морозы за тридцать, жена не отпускает сына с Юрием Ивановичем в Уваровск проведать могилу матери, будет десятая годовщина. Парень кашляет; Юрий Иванович звонит ей ежедневно, убеждает. Десять лет назад не отпустили с ним Митю. Юрий Иванович думает: был бы сын другим, побывай мальчик на похоронах бабушки в Уваровске. Не договаривал, не давал ей повода обозлиться, пожалеть себя, в который раз припомнив мужу, как испереживалась тогда: Юрий Иванович взял дочь из детского сада — и на поезд, а телеграмму дал из Уваровска уже после похорон.
Воздух обжигал крылья носа, заколели руки и ноги, Юрий Иванович пустыми дворами бежал к мастерской мариниста в страхе, что явится первым и придется скакать под дверями.
Его догнал Лохматый, кроличья шапка, красный от мороза нос толчками выталкивал пар.
Ворота настежь, следы колес к мастерской — белому зданьицу с фонарем дневного света.
Грузовик с уваровской серией на борту, заваленный снегом портик, между колоннами ямки следов, дубовая дверища — и вот он, рай! Скрытые дубовыми решетками, веют теплом батареи. Здесь Илья Гуков, Вадик с фотоаппаратом, Павлик — ему звонила Вера Петровна, знала — придет, он всегда млел здесь, в особнячке. Здесь шофер грузовика. Сидел мичман, отвернувшись от прочих, с листком в руке, должно быть, с дарственной Веры Петровны на картины.
Затем, заметит Юрий Иванович, мичман вовсе впадет в оцепенение, когда Лохматый выдернет лешего из сплетения корней, достанет из дырки бутылку «Старки».
Погрустили под водочку; Павлик молвил что-то про patria и незабвенные времена юности, и матрону, принимавшую юношей здесь, в особнячке; Илья не косил опасливо на Юрия Ивановича, понял, не зол на него Юрий Иванович, что главный в списке посылаемых в Болгарию на молодежную встречу заменил Ильей Юрия Ивановича. Тотчас, пересевши к нему, Илья спросил, не знает ли кого в журнале «Огонек», у них с Вадиком задумка сделать большой материал, с фотографиями, о передаче картин мариниста родному городу.
Стали упаковывать картины, под мешковину, под бумагу уходили стальные тела кораблей, адмиралы в блеске погон и звезд, скопища молодых матросских лиц. Лохматый ухватил было этюд, говоря, что у моряков каботажного плавания в лицах нечто уваровское. Мичман отнял этюд. Лохматый с оторопью отступил, позвал допить водочку; оторопь у Лохматого с утра, понял здесь Юрий Иванович: чуть свет, босый, он пережил телефонный разговор с Калерией Петровной. Тридцать с лишним лет он не слышал ее голоса. В написанных им рассказах к ночным поездам выходит женщина с верой: увезут! — и городок очнется без нее.
— …Калерия потребовала отправиться сюда, в мастерскую, лечь на пути, не дать отправить картины в Уваровск. — Лохматый замолкал. Материки пустились в дрейф. — Увы, вам картины вешать некуда, именно это я должен объявить. Сегодня Калерия Петровна начнет переносить в черемискинскую больничку коллекции Федора Григорьевича, карты, книги, летописи, истории болезней, глобусы — все это достояние города… Федор Григорьевич — корабль погоды, ураганное золото, звезда высокой светимости.
Интенсивность излучения следует измерять в гуках. Как я понимаю, на этажах хранилища остается место для меня… Рукописи, книги. Затем личная просьба — восстановить карту архипелага Табра. Оригинал уничтожен — сделать такое вот примечание… восстановлен при участии команды «Весты». Назвала имя какого-то испанца…
— Мигель Молинос.
— Ничего посылать не стану… Тридцать лет до меня добиралась — добралась. Заспиртовать меня! Сунуть в бутылку, забить пробку, засмолить. Повод? Пожалуйста. Бутылку пустим по волнам, до востребования в будущем. Нет уж, и слова не скажу, пусть увозят картины мариниста в Уваровск. Пусть его закупорят в бутылку!
— Компромиссы ей давались труднее, чем поступки. Восставала без устали… Немиролюбива, несчастна, — говорил Лохматый по пути к автобусной остановке. Мичман выставил их, едва ушла машина с картинами.
Для разговора приехал Лохматый в мастерскую, как было расстаться с ним? Юрий Иванович привез его на Селезневку, поил чаем, слушал. Извинился, бегал к телефону, разговаривал с женой, включал транзистор и слушал погоду, вновь бежал к телефону и звонил жене: морозы слабеют, и не страшны они, сыну в Уваровске дадут валенки. Возвращался к Лохматому, слушал. Лохматый пригублял рюмку с ликером, двигал носом.
— Она не могла бы любить мариниста. Говорила, ему не сорвать яблока с райского дерева. Сама-то она не знала, где оно… дерево то есть, но бесстрашно шла за мужчиной. Сорвать яблоко с дерева познания, стать равной богам.
Жена, наконец, отпустила сына с Юрием Ивановичем, Лохматый поехал провожать их, остался в вагоне, ехал часа два, говорил о поведении человека, которое — то-то! — не объясняется на уровне химических реакций мозга. Вдруг засобирался, хмельно глядя и говоря, что в Уваровск возврата нет. В ледяном тамбуре они дождались остановки, Юрий Иванович попытался удержать Лохматого, сведенные холодом губы не слушались. Тот выдернул рукав, боком вывалился из вагона.
Отходил поезд. Юрию Ивановичу одинокий человек на перроне казался птицей с обвисшими крыльями.
В Уваровск приехали в шестом часу. Разбудили хозяев, ложиться не стали, скоро светать начнет. Юрий Иванович сидел на кухонке. Крашенная синей масляной краской кадушка, над ней на проволочных крючках ковшик, дуршлаг с отбитой эмалью на ручке, ситечко для процеживания молока, коровье ведро, куда тетка бросала всякую съедобную всячину, а выше полки, там за занавесками повседневная посуда, хлебница, лежит стопка кухонных полотенец и тряпиц, накроенных из старого белья и рубах. Безрукавка попахивала кислым, ею тетка накрывала квашонку. Все, как в давние годы, когда здесь Юрия Ивановича мальчиком угощали пирожками с картошкой и луком. Разве что хозяйка согнулась и у хозяина плечи стали острее и волосы поредели, не скрывают на затылке бородавки величиной с брусничину.