Тетка поставила перед ними кружки с забеленным чаем и вчерашние пироги, ушла во двор. Надо затапливать печь, лезть в погреб, а там и баню топить, сегодня пятница.
Вышли на улицу, в холод, в темень, как в давнее время выходили с дедом. Зажигались огни в окнах. Ворота хлопнули, кто-то невидимый идет следом. На выходе к тракту их обогнали два мужика. Повернули за ними — не влево, куда сворачивали тогда дед и Юрий Иванович, а вправо, к заводу. Здесь стало светло, нет и в помине деревянных тротуаров, наставлены пятиэтажные дома из белого кирпича.
Один из мужиков поотстал от товарища, выворачивая голову и вглядываясь в Юрия Ивановича, спросил:
— Ровно Юрий, а?
Пожал руку и быстро ушел вперед. Брат Тихомирова, вон это кто, догадался Юрий Иванович, парнишкой играл на трубе-баритоне.
— Помнишь, Тихомировых звали Бутунами? — спросил дядя. — Они и сейчас Бутуны. Не укусишь — горько!
Эта улица, эти чужие ему люди разделяют нас, думал Юрий Иванович о сыне, между нами век. Спроси его, что означает «ильинские грозы» или как понять «окатистая икра» у девки — не скажет. Между нами страда сороковых годов, когда коровенка в оглоблях шебаршит на подъеме копытами, а две бабы толкают воз; дотлевающая в туберкулезе девочка, бабочки в ямке под стеклышком; Калерия Петровна с ее страстной верой в торжество нашего поколения и Сизов-старший с его крепостью столпника, и Федор Григорьевич, на пролетке подъезжающий к московскому поезду, и «В Кейптаунском порту, с пробоиной в борту, „Жаннета“ поправляла такелаж».
Дома расступились, за путями поднялись кирпичные коробищи цехов.
Мне сорок пять, давно работник, а по-прежнему чувство, что делаю работу вполсилы. Такое уважение к слову «работа» внушил дед.
Что же за работа моя такая, думал он, оглядывая небольшой дядин цех. Засвистели пущенные станки, зашумели утробно, отражали свет их крашеные и отшлифованные поверхности. Он вспомнил сейчас не редакцию и не сегодняшних сотрудников, а вспомнил улочку — предверие с плоскостью брандмауэра, где крюки для рекламных щитов, выступ кладки, пятно и прочие черты стены закрепили память о давно опубликованных и всеми забытых материалах, о переходе журнала на новый формат… о чем также помнили лишь трое-четверо ветеранов в редакции; о людях, на которых он себя растратил: быстрое жадное сближение, где узнавание человека, его текст, опыт смешивались с твоим нажитым, и тобой с напряжением оформлялось в словах; о минутах нестерпимой жалости к своей преходящей, истекающей жизни. Стоял в дядином цехе, среди станков и понятных ему людей, и знакомое, острое, колющее: со мной это было? И было ли? Я устал, изношен, во всех карманах таблетки, а дед в сорок пять прожил лишь половину жизни. Видно, дед, работа мне досталась тяжелее твоей.
2
Калташовы ехали прощаться к Пал Палычу, он сдавал совхоз.
Антонина Сергеевна коснулась лежащей на баранке руки мужа:
— Федора Григорьевича сегодня снимают для кино… так режиссер просил заглянуть.
— Два дела разом не делают, — ответил муж.
Миновали дом Федора Григорьевича. Подворотня брошена на улице, ворота настежь, в неметенном дворе «Москвич» в снегу по бампер.
Пал Палыч стоял на крыльце. Бритая голова, коробом необмятая рубаха. Принял в объятия, стиснул и повел. В прихожей разом сдернул с них пальто. Пущенные, как волчки, его ручищами, они оказались перед умывальником, затем перед хозяйкой с хрустящим полотенцем в руках, а там за столом, где Пал Палыч прекратил их движение, вдавив их своей могучей рукой в диван и как-то вмиг обложив валом расшитых подушек. Он наливал в рюмки водку, накладывал на тарелку лечо, кусочки перламутрового сала, соленые грузди. С другой стороны его жена подносила тарелки борща. В его пару, едва Антонина Сергеевна зачерпнула первую ложку, запотели очки. Разомлела, смешались краски дорожек на полу, пятна цветов на стенных коврах, краски расписанных цветами и листьями серо-голубых мисок с варениками и сметаной. Светились бра в углу; в темной кухне топилась печь, с теплом выплескивала легкий красный свет на стены прихожей.
Дом был словно большой завораживающе мягкий диван. Ноги отогревались, холод медленно уходил в глубь ступней. Томила бок подушка, глаза плавились.
— Вашим борщом не наешься… — сказала Антонина Сергеевна. — Что кладете-то?
— Та что под рукой! Летом частей двадцать собирается…
— Не похоже, что на мясном отваре?
— На свекловичном квасе.
— А заправляете чем?
— Та сырым салом с луком.
— А у меня младшенький плохо ест. Наспех сварганишь…
— Та где ж вам на такой должности… Це мое дыло у хате толочься.
Пал Палыч доел вторую тарелку вареников с мясом. Взялся за блины, выдохнул:
— Погубила хохлушка через свою стряпню. Костюмов моих размеров не шьют.
— Пища у нас такая, хлиб над усем пануе, — сказала хозяйка. — Тильки якой ты украинец, весь век здесь и больше галушек хвалишь рыбный пирог.
Антонина Сергеевна оттягивала рукав кофточки, хотела взглянуть на часы. Муж легонько шлепнул ладонью ей по руке.
— Попали мы на Вишеру… морозы, голодно, иней в бараках нарастает, как опята… Снилось мне, будто мы дома на Полтавщине, в хате тепло, все спят. В щели в ставнях, выконницах по-нашему, луна бьет, а на столе кутья и ложки. Я давай хлебать. В углах черно, а я ем, страшно и вкусно.
— Кутья?
— В рождество варят — из риса, с изюмом, маком.
— Мед, орехи кладут, — подсказала хозяйка.
— А зачем оставляют на столе?
— Положено в рождественскую ночь оставлять на столе миски с кутьей и ложки.
— Мабуть, задобрить этого, как по-вашему, старичок… стучит по ночам?
— Домовой…
Антонина Сергеевна любовалась хозяйкой. Высокогрудая, молодое большеглазое лицо, матовый румянец, черная коса уложена вокруг головы.
— Сорочка вас молодит…
Хозяйка вскочила, вернулась со стопкой сорочек:
— Примите, милая, я их тут сробила богато…
— Спасибо, я только взгляну… Воротничок узкий…
— У нас на Полтавщине таки шьют!
По знаку Пал Палыча хозяйка подала ему конверт, он вынул из него листок, пояснил: «Брат пишет», — и прочел, что брат помнит давний заказ и купил удочки.
— Утром собирались с братом рыбачить на Хорол, а вечером на Урал повезли, — сказал Пал Палыч. — Воевал, в море тонул, лес рубил, на совещаниях сидел, все мечтал… вернусь в свое село — и пойдем мы с братом на Хорол.
— Пал Палыч, давай выпьем за твои дела, — сказал муж. Антонина Сергеевна с готовностью подняла рюмку.
— Кто о нас завтра вспомнит? — Пал Палыч подпер голову ручищей, так что мясистая щека закрыла глаз. Второй глядел мутно и жалобно.
Жена, стоявшая у него за спиной, погладила по плечу:
— У списке ты здесь… через тыщу лет будут знать.
Пал Палыч отмахнулся. Его жена говорила о капсуле времени с письмом к тем, кто будет отмечать 400-летний юбилей Уваровска.
Выпили, опять ели, говорили. Ни встать, ни уйти, только их двоих и позвали Козубовские.
Случай выручил Антонину Сергеевну: пришел режиссер, он ее просил уделить минутку, а также просил Пал Палыча сниматься, сначала в больничке — войти туда с Федором Григорьевичем, а затем в доме Гуковых, где Пал Палыч вместе с Ильей и Федором Григорьевичем просмотрят письма телезрителей к старому доктору и поговорят между собой. Неважно, о чем говорить, текст при записи будет читать Илья Гуков.
Пал Палыч сниматься отказался: дела сдал, теперь пенсионер, идите к новому директору. Прибеднялся, будто не понимал, что он нужен — Герой Труда, к тому же знающий Федора Григорьевича тридцать лет.
— Ничего, ничего, я вам подскажу, найдем выход, — приговаривая так и не глядя на мужа, Антонина Сергеевна выскользнула из-за стола и живо, пальто в охапку, очутилась на улице. Возле крыльца стоял «Москвич» с зажженными фарами. Подходил Илья Гуков, она узнала его по мохнатой, из собаки, шапке.
Не Илья, оказалось, подходил, какой-то парень из киношников. Режиссер взял под локоть Антонину Сергеевну. Они отошли от «Москвича», где неподвижно в темноте сидели люди. С треском загорелась спичка. Черная прядь, сжавший сигарету рот.