Она взяла его под руку. Силы у нее кончились на половине пути. Илья, боязливо взглянув на нее, поддался под ее слабой рукой и пошел, он даже торопился и тянул за собой.
Они вышли на середину сцены, на свет. Над ними нависла туша Ногаева: из распахнутого пиджака вываливался живот, из мягкого ворота свитера вылез на затылок шейный шелковый платок, мятое лицо в табачном дыму.
— Так вот, ты говоришь: люблю! А я не верю в твою любовь! — сказала Антонина Сергеевна. — Подходят нам такие роли? — Она была вся напряжена и легка, глаза блестели, как от вина, голос дрожал.
— Но здесь текста нет, — сказал Илья в ошеломлении.
— Говорите, что хотите. Толпа — изображайте! — Ногаев схватил Илью и Антонину Сергеевну. — Пошли, пошли! Это любовная игра! Танец! Говорите, Гуков! Я унесу тебя, где радуги в фонтанах!..
— Я знаю, жребий мой измерен… — начал Илья.
— Кисло!.. Мужчина — ее назначение, отрава, восторг! Вы завоеватель, вы торопитесь. Завтра погибнете в бою, попадете в холерный барак! Вы нападаете, она уступает — это танец бабочек на лугу!.. — Ногаев втиснулся между ними, лацканом пиджака задел по лицу Антонину Сергеевну, она ощутила запах выделанной кожи, одеколона, табака. — Я знаю, жребий мой измерен!.. Вы страдаете, вы отчаялись, но что за этим? Стремление вымолить любовь. Вы наступаете: но чтоб продлилась жизнь моя!.. Вы так произносите это, будто это ваши последние слова! Чтобы у девушек в коленях слабло!
Позади хохотнули, Илья попятился, спиной вдавился в толпу.
Не договорив, под смех окружающих Ногаев обнаружил Илью в толпе, сказал:
— Петруччо, глядите, вот любовная игра, сражение, укрощение строптивой Катерины. — Ногаев с изяществом, что было удивительно при его рыхлом громоздком теле, выписал носком вензель, в поклоне повел воображаемой шляпой, небрежно и весело произнес:
— День добрый, Кет. Так вас зовут, я слышал?
— Нет, нет, зовут меня Екатериной, — Антонина Сергеевна игриво через плечо взглянула на Илью.
— Неправда, попросту зовут вас Киской — то славной Кисанькой, то Киской — злюкой, но киской, самой лучшей киской в мире, из кисок киской, сверхконфетной киской, хоть Кэты — не конфеты. Вот что, Киска, тебе скажу я, Киска, жизнь моя: прослышав, как тебя за красоту повсюду превозносят и за кроткость не так, как надо бы — я этим был подвигнут посвататься к тебе…
Волновала высокая чистая московская речь Ногаева. Волновало его полновесное «а», налитое силой, его твердые «г» и «д». Голос обольщал, льстил, отчаивался, угрожал, голос выражал полную молодую жизнь. Хрипловатость не разрушала течения голоса, она сообщала ему характер.
— Любовные маневры солдата и мещаночки мне неинтересны! Им тоже! — Илья почти кричал. — Пьеса о моем деде, враче Гукове. Он был солдатом в первую мировую, он заведовал здравотделом в уездном исполкоме. Он конфисковал аптеки. Перестраивал земскую врачебную сеть, боролся с холерой, с тифом, воевал! Он оставил пост в наркомате. Первым применил скальпель в районе!.. Сидор Петрович! — Илья кинулся, подхватил Кокуркина, вывел его на середину. — Расскажите им, как дед появился в Уваровске. Расскажите! Голодный год!.. Так? Так?
— Год голодный был, городских на улицах черно, менять всякого нанесли, — уныло и послушно стал рассказывать Кокуркин. — Я сидел у завозни. Ко мне подсаживается Федор Григорьевич. Меня к нему так и поманило, видно, человек образованный. Утром драка. Городских уж не пускали на постой, дескать, своих вшей хватает. Они за жилом ночевали. Ночью-то еще были холода, хоть и весна… Они жерди сожгли… Мужики жерди припасли поскотину огораживать. А утром мужики выпили, я тоже с емя, пасха, как не выпить, дуракам… Пошли рубахи пластать, да бабы надумали натравить нас на городских — вон, дескать, что делают, никого не боятся. Мы за жило́, у кого что в руках. А как драка пошла, гляжу вчерашний мой знакомец — это значит Федор Григорьевич — смят, и голова в крови…
Ногаев чуть отступил, этим движением он выделил себя. Все деревенские на сцене, честя во все корки Кокуркина, который в это время, как испорченный патефон, по новому заходу повторял: «…мы с Федором Григорьевичем взялись лес возить…» — повели взглядом за Ногаевым, читая на его лице выражение скуки. Кокуркин, старая перечница, развел тут!.. Все это без него знали, от своих стариков.
Ногаев, отступив, взглянул на часы, и, как в ответ на этот жест, кружковец, каменщик из строительной бригады, сказал: «Люди к нам приехали не ваньку валять», и следом младший зоотехник, грубая девушка, досказала: «Открывай зал, Илья, чего тянешь резину».
— Ах, вам скучно слушать? — протянул Илья. В голосе у него на последних нотах прорезалась по-бабьи визгливая язвительность. — Ему голову пробили, а он остался здесь!.. Ни про себя, ни про деда вам знать не хочется, вам надо крашеных цыган!..
В тишине было слышно, как шумит народ за дверями зала. Тишина была неловкая, переживали то особенное, свойственное вообще деревенским людям чувство стыда за своего — а Илья был свой в этой ситуации перед чужими.
— Не базлай, — сказал ему Паня, — в другой раз послушаем Кокуркина.
Паня неуверенно взял поданный Ильей ключ: столь драматичен был жест.
— Ой, девки, занимайте места!
— Держи для наших первый ряд! — закричали кружковцы.
В зал ворвался народ, растекался по проходам, хлопал сиденьями.
На лестнице Антонину Сергеевну и Илью догнала музыка, подтолкнула в спину. Аккордеон захлебывался в румбе, саксофон выпевал камаринского, гитара через электроусилитель твердила что-то ритмическое, темп нарастал, звуки смешались в немыслимом акустическом месиве.
Музыкальное вступление закончилось. Голос Ногаева, усиленный микрофоном, произнес:
— Добрый вечер, дорогие друзья!
За кулисами Илья сел на ступеньку. Антонина Сергеевна стояла возле него.
— …На кладбище у могильной плиты рыдает человек, повторяя одну и ту же фразу: «Ты не должен был умирать! Нет! Ты не должен был умирать!» — доносился до Калташовой и Ильи голос Ногаева. — Прохожий участливо спрашивает: «Здесь покоится ваш отец или ваш сын?» — «Нет, здесь похоронен первый муж моей жены». А теперь, дорогие друзья, крепче держитесь за ручки своих кресел, чудо-лайнер совершает посадку в столице нашей Родины — Москве.
Оркестр заиграл марш «Здравствуй, Москва», марш перешел в «Подмосковные вечера». Ногаев продолжал:
— Вот мы попадаем в водоворот нарядной толпы на Красной площади, вот глядим на Москву с Ленинских гор, вот гуляем по бульварам. Шумит листва, влюбленные не замечают ничего вокруг.
Под вальс на сцену выбежали супруги Цветковы, он — в белых брюках и рубашке с короткими рукавами, она — в короткой плиссированной юбке и кофточке. Они исполнили танец, имевший налет романтического балета.
Ногаев вновь призвал крепче держаться за ручки кресел, и чудо-лайнер опустился в Риме. Канторович спел неаполитанскую песню под аккомпанемент оркестра.
Затем следовал скетч в исполнении Цветковой и Ногаева.
Илья спросил:
— Я был там смешон, на сцене?
— Еще немного — и побили бы.
— Ну, наши не дали бы…
— Они-то и собирались выкрутить тебе руки и отнять ключ. Им мешал Ногаев.
— Ногаев мешал?
— Ну да, он единственный, кто тебя принимал всерьез.
Между тем чудо-лайнер и вместе с ним жители Черемисок совершили посадку в нью-йоркском кабаре, где мужчины труппы в длинных париках и их партнерши в тесных брючках под песенку толстухи исполнили нечто вихляющее, а затем с непритворным равнодушием наблюдали, как Цветкова, закоченевшая, с голубой пупырчатой кожей, под мечтательную музыку снимала с себя парчовый лиф с глухим воротом, а следом и длинную юбку, высвобождаясь из нее медленно, как моллюск из раковины. Ритмически покачивая бедрами, Цветкова оставила юбку стоять в форме юрты.
Осталось неизвестным, продолжила бы Цветкова стриптиз или она уже достигла дозволенной худсоветом границы. Илья вышел на сцену.
Он сбил цветковскую юбку. Зал загоготал, заскрипели под ним связки кресел. Илья сделал жест в сторону оркестра, оркестранты потянули носами: не пожар ли? — и замолкли один за другим.