– А господин де Блансе?
– Вот это-то и странно, что ваша госпожа не желает видеть его.
– Еще бы, – сказала Анна-Мари, – после такого подарка!
– В конце концов ребенок, может быть, и не от него.
– Ну-ну, вот они, знатные дамы! Церковь посещают не часто, зато заводят себе по нескольку любовников.
– По-моему, госпожа де Шастеле стонет. Пойду к ней! Я пришлю вам мадемуазель Берар.
Пришла мадемуазель Берар. Она ненавидела Люсьена и за четверть часа, повторяя то же, что сказал доктор, сумела проявить еще больше злости. Мадемуазель Берар полагала, что эта кубышка, как она называла ребенка, принадлежала господину де Блансе или гусарскому подполковнику.
– Или господину Гоэлло, – естественным тоном высказала предположение Анна-Мари.
– Ни в коем случае не господину Гоэлло, – возразила мадемуазель Берар. – Госпожа де Шастеле его больше не выносит. От него у нее был выкидыш, из-за которого она в свое время едва не разошлась с бедным господином де Шастеле…
Можно вообразить себе состояние, в котором находился Люсьен; он был готов выскочить из своего закоулка и убежать, невзирая на присутствие мадемуазель Берар. «Нет, – решил он, – пусть она насмеялась надо мной, как над молокососом, каким я являюсь на самом деле, но с моей стороны было бы недостойно скомпрометировать ее».
В эту минуту доктор, опасавшийся, что мадемуазель Берар из-за своей утонченной злобы договорится до чего-нибудь неправдоподобного, показался на пороге прихожей.
– Мадемуазель Берар, мадемуазель Берар, – сказал он с встревоженным видом, – у нее кровотечение! Скорей, скорей ведро со льдом, которое я принес под плащом!
Как только Анна-Мари осталась одна, Люсьен вышел из своего убежища и вручил ей кошелек; в эту минуту он, сам того не желая, увидел ребенка, которого она с осторожностью держала на руках и которому уже был месяц или два, а не несколько минут жизни. Но Люсьен этого не заметил. С притворным спокойствием он заявил Анне-Мари:
– Мне немного не по себе. Я повидаю госпожу де Шастеле лишь завтра. Не займете ли вы разговором привратницу, пока я выйду?
Анна-Мари смотрела на него, широко раскрыв глаза. «Разве он тоже участвует в сговоре?» – думала она. К счастью для доктора, Люсьен знаком торопил ее, и у нее не хватило времени сболтнуть лишнее; ничего не сказав, она вышла в соседнюю комнату, чтобы положить ребенка на кровать, затем спустилась к привратнице. «Чем наполнен этот тяжелый кошелек, – думала она, – серебром или золотом?» Она отвела привратницу вглубь ее каморки, и Люсьен мог выйти незамеченным.
Он кинулся домой, заперся на ключ у себя в комнате и только тогда позволил себе вникнуть как следует в постигшее его несчастье. Он был слишком влюблен, чтобы в первую минуту дать волю гневу против госпожи де Шастеле. «Разве она когда-нибудь говорила мне, что никого не любила до меня? К тому же, по моей глупости, по моей величайшей глупости, установив со мною братские отношения, разве она была обязана признаваться мне в этом?.. Но, дорогая Батильда, значит я уже не могу тебя любить?» – внезапно воскликнул он, разразившись слезами.
«Для мужчины было бы достойным выходом, – думал он через час, – отправиться к госпоже д’Окенкур, обществом которой я пренебрегаю уже месяц, и постараться взять реванш». С невероятным трудом, пересиливая себя, он оделся, но в последнюю минуту, собираясь выйти, грохнулся без чувств на пол посреди гостиной.
Он пришел в себя несколько часов спустя, когда на него наткнулся лакей, пришедший в четвертом часу ночи взглянуть, вернулся ли он домой.
– А! Вот он опять мертвецки пьяный! Ну и дрянь же у меня, а не хозяин! – воскликнул слуга.
Люсьен отлично услыхал эту фразу; сперва он решил, что он и в самом деле пьян. Но вдруг перед ним предстала вся чудовищная правда, и он почувствовал себя гораздо несчастнее, нежели вечером.
Остаток ночи он провел точно в бреду. На мгновение у него явилась низкая мысль отправиться к госпоже де Шастеле и осыпать ее упреками. Он ужаснулся этой искушающей мысли.
Он письменно уведомил подполковника Филото, который, к счастью, временно заменял командира полка, о том, что заболел, и рано утром выехал из Нанси, в надежде, что его никто не заметит.
На этой прогулке, с глазу на глаз с самим собой, он отдал себе полный отчет в размерах обрушившегося на него несчастья. «Я больше не могу любить Батильду», – время от времени повторял он вслух.
В девять часов утра, находясь в шести лье от Нанси, он с ужасом подумал о том, что ему предстоит туда вернуться. «Мне надо мчаться во весь опор в Париж, чтобы повидать мать». О своих обязанностях военного он совершенно забыл; он чувствовал себя в положении человека, стоящего на пороге смерти: все на свете потеряло свое значение в его глазах; оставались только мать и госпожа де Шастеле. Для этой убитой горем души сумасбродная мысль о путешествии была утешением; это была единственная мысль, промелькнувшая в его сознании. Она несколько отвлекла его от мрачных дум.
Он отослал лошадь в Нанси и написал подполковнику Филото, прося не разглашать его отсутствия: «Я секретно вызван военным министром». Эта ложь пришла ему на ум, лишь когда он взял перо в руки, так как им овладел смертельный страх преследования.
На станции он потребовал лошадь. Так как его растерянный вид внушал подозрения, ему не сразу дали ее; он объяснил, что командирован подполковником Филото из 27-го уланского полка в эскадрон того же полка, отправленный в Реймс для подавления взбунтовавшихся рабочих.
Трудности, встретившиеся ему при получении лошади на первой станции, больше не повторялись, и через тридцать два часа он оказался в Париже. Уже собравшись идти к матери, он подумал, что испугает ее своим видом; он снял комнату в ближайшей гостинице и только несколько часов спустя явился домой.
Часть вторая
Предисловие
Благосклонный читатель!
Приезжая в Париж, мне приходится делать над собой большие усилия, чтобы не позволить себе личного выпада. Не потому, что я недолюбливаю сатиру, а потому, что, направляя взор читателя на смешную фигуру какого-нибудь министра, я тем самым лишаю читательское сердце способности относиться к остальным персонажам с тем интересом, который мне хочется ему внушить.
Таким образом, столь занимательная вещь, как личная сатира, к несчастью, не годится при изложении повести. Читатель весь поглощен сравнением моего портрета с хорошо ему известным, смешным или даже отвратительным оригиналом. Он видит его грязным и гнусным, каким его изобразит история.
Сатирическое изображение реальных личностей восхитительно, когда оно правдиво и свободно от преувеличений, а между тем все, кого вот уже двадцать лет мы видим перед собой, способны отбить охоту заниматься ими. «Какая глупость, – говорит Монтескьё, – клеветать на инквизицию!» В наши дни он сказал бы: «Можно ли представить себе еще бо́льшую любовь к деньгам, бо́льшую боязнь потерять свое место и бо́льшую готовность сделать что угодно, лишь бы угадать прихоти хозяина, составляющие основу всех лицемерных речей тех, кто урывает на свою долю свыше пятидесяти тысяч из государственного бюджета!»
Я держусь того мнения, что с частной жизни человека, расходующего свыше пятидесяти тысяч франков, должно быть сорвано покрывало тайны.
Однако сатирическое изображение этих баловней государственного бюджета не входит в мою задачу. Уксус – сам по себе вещь превосходная, но в соединении со сливками испортит любое блюдо. Я сделал поэтому все, что было в моей власти, чтобы вы, благосклонный читатель, не могли узнать одного из современных министров, пожелавшего причинить неприятности Люсьену. Какое удовольствие испытали бы вы, убедившись на ряде фактов, что этот министр – вор, смертельно боящийся потерять свое место и каждое слово которого – сплошная фальшь? Эти люди хороши только для своего наследника. Так как они никогда не позволили себе ни малейшего непосредственного порыва, зрелище их души внушило бы вам, благосклонный читатель, только отвращение, тем более, если бы я имел несчастье дать вам разгадать слащаво-гнусные черты, прикрывавшие эту пошлую душу.