Но все эти благоразумные рассуждения были вскоре забыты; ему доставляло слишком большое удовольствие разгадывать характер госпожи де Шастеле.
«Какой позор, – заговорило вдруг в нем чувство, противоположное любви, – какой позор для мужчины, почитающего свой долг и родину с преданностью, которую он мог назвать искренней! Для него не существует ничего, кроме прелестной провинциалки-легитимистки, с душою, подло предпочитающей узкие интересы своего класса интересам всей Франции. Несомненно, вскоре мне, как и ей, благополучие двухсот тысяч аристократов станет дороже благополучия остальных тридцати миллионов французов. Наиболее убедительным для меня доводом будет то, что эти двести тысяч привилегированных людей имеют изящнейшие гостиные, где меня ждут самые утонченные наслаждения, которых я тщетно искал бы где-нибудь в другом месте, словом, гостиные, способствующие моему личному благополучию. Самый низкий приспешник Людовика-Филиппа рассуждает не иначе». Это была жестокая минута, и лицо Люсьена было далеко не весело, когда он пытался отстранить от себя это ужасное видение. Он стоял неподвижно вблизи госпожи де Шастеле, занятой в кадрили. Тотчас же любовь, преодолевая рассудок, побудила его пригласить госпожу де Шастеле на контрданс. Она посмотрела на него; но в этот раз Люсьен уже не в силах был судить о ее взгляде. Он словно обжег его, опалил. Однако взгляд этот не хотел выразить ничего другого, кроме удовлетворенного любопытства при виде молодого человека, обуреваемого такими сильными страстями, человека, который ежедневно дрался на дуэли, о котором много говорили и который очень часто проезжал мимо ее окон. А прекрасный конь этого молодого офицера становился пугливым как раз в ту минуту, когда она могла за ним наблюдать. Было ясно, что его седок стремился выказать свое неравнодушие к ней, по крайней мере когда проезжал по улице Помп. Это нисколько не оскорбляло ее; она совсем не находила его дерзким. Правда, сидя с нею рядом за обедом у госпожи де Серпьер, он показался ей совершенно лишенным остроумия и даже неловким. Он отважно управлял лодкой на Командорском озере, но эта спокойная отвага была бы скорее к лицу пятидесятилетнему мужчине.
Следствием всего этого было то, что, когда госпожа де Шастеле танцевала с Люсьеном, не глядя на него и соблюдая надлежащую серьезность, она была сильно заинтересована им. Вскоре она заметила, что его робость граничит с неловкостью.
«Конечно, он со своим самолюбием не забывает, что я видела, как он упал с лошади в день вступления уланского полка». Таким образом, госпожа де Шастеле без труда допустила, что она причина робости Люсьена. Такое отсутствие самоуверенности было привлекательно в человеке молодом и окруженном этими провинциалами, которые упоены своими достоинствами и, даже танцуя, не теряют своей спеси. Молодой человек во всяком случае не был робок на коне; каждый день ее пугала его смелость, «нередко злополучная», добавила она, едва не рассмеявшись.
Люсьена мучило его собственное молчание; наконец он сделал над собой усилие и решился заговорить с госпожой де Шастеле; однако лишь с большим трудом и очень несвязно он произнес несколько банальных фраз – справедливое возмездие, постигающее того, кто не упражняет свою память.
Госпожа де Шастеле отклонила ряд приглашений светских молодых людей, наиболее острые словца которых она знала наизусть, и немного времени спустя, в результате одной из тех женских хитростей, о которых мы догадываемся лишь тогда, когда нам это уже неинтересно, очутилась в той же кадрили, что и Люсьен; однако после этого контрданса она пришла к заключению, что он действительно не блещет умом, и почти перестала о нем думать. «Обыкновенный кавалерист, как и все другие, только ездит с большей ловкостью и внешность у него лучше». Это уже не был живой и легкомысленный юноша, так часто с высокомерным видом гарцевавший перед ее окном. Раздосадованная этим открытием, которое сделало для нее Нанси еще более скучным, госпожа де Шастеле заговорила с Люсьеном почти кокетливо. Она так давно привыкла наблюдать за ним из окна, что он казался ей старым знакомым, хотя был ей представлен только неделю назад.
Люсьен, лишь изредка осмеливавшийся взглянуть на совершенно равнодушное лицо своей прекрасной собеседницы, даже не догадывался о благосклонности, которую ему оказывали. Он танцевал и, танцуя, делал слишком много движений, причем движения эти были лишены всякой грации.
«Решительно этот красивый парижанин хорош только в седле; сходя с коня, он теряет половину своих достоинств, а начиная танцевать, теряет и все остальные. Он не умен; жаль: его лицо обещало столько душевной тонкости и простоты! Эта простота объясняется отсутствием мысли». И она вздохнула свободнее. Она не притязала на осуществление несбыточных мечтаний, к тому же дорожила своей свободой и опасалась за нее.
Совершенно успокоенная насчет способности Люсьена нравиться и мало тронутая его единственным преимуществом – умением отлично ездить верхом, она решила: «Этот молодой человек, как и другие, притворяется, будто очарован мною». И она перебрала в уме всех, кто окружал ее и старался говорить ей приятные вещи. Господин д’Антен иногда в этом успевал. Отдавая ему должное, госпожа де Шастеле досадовала на Люсьена, так как он, вместо того чтобы говорить с нею, ограничивался тем, что улыбался любезностям господина д’Антена. Досаднее всего было то, что он смотрел на нее с восхищением, которое могло быть замечено другими.
Наш бедный герой слишком терзался и угрызениями совести, и своей полной неспособностью найти хоть одно удачное слово, чтобы еще думать о своем взгляде. Со времени отъезда из Парижа он видел только натянутость и грубость, глубоко ему неприятные. «Я очень осторожен в выражениях: пошлые удовольствия, пустые претензии и больше всего тупое провинциальное лицемерие способны были вызвать отвращение у этого существа, привыкшего к изысканности парижских пороков».
Вместо всегдашнего насмешливо-грустного настроения Люсьен вот уже час как только смотрел и любовался. Его угрызения совести разлетелись в прах, рассеялись с восхитительной быстротой. Его юношеское тщеславие напоминало ему время от времени, что продолжительное молчание, в которое он с наслаждением замкнулся, вряд ли способствует его репутации любезного кавалера, но он был так поражен, так преисполнен восторгом, что у него не хватало решимости серьезно думать об этом.
Прелестным контрастом всему, что так долго оскорбляло его взор, была находившаяся в шести шагах от него женщина, небесная красота которой вызывала восхищение; но красота была, пожалуй, наименьшим из ее очарований. Вместо заискивающей, несносной вежливости, насквозь неискренней и лживой, которой славился дом Серпьеров, вместо страсти госпожи де Пюи-Лоранс острить по всякому поводу госпожа де Шастеле обладала простотой и холодностью, но простота ее была чарующей, так как за ней угадывалась душа, созданная для самых благородных волнений, а холодность соседствовала с пламенем и, казалось, могла перейти в доброжелательность и даже восторженность, если только суметь внушить их.
Глава семнадцатая
Госпожа де Шастеле удалилась, чтобы пройтись по залу. Господин де Блансе вновь занял свой пост и уверенным жестом подал ей руку; видно было, что он мечтал о счастье вести ее под руку на правах супруга. Случайно госпожа де Шастеле очутилась там же, где Люсьен.
Увидев его вновь перед собою, она было рассердилась на себя. Как! Она давала себе труд так часто смотреть на этого пошляка, самой большой заслугой которого было, как у героев Ариосто, умение хорошо ездить верхом! Она обратилась к нему и попыталась расшевелить его, заставить его разговориться.
Когда госпожа де Шастеле заговорила с Люсьеном, он преобразился. Ее благородный взгляд, казалось, освободил его от тех банальностей, которые ему надоело высказывать, которые ему не удавались и которые в Нанси еще считаются необходимым элементом беседы людей, встречающихся восьмой или десятый раз. Он вдруг осмелился говорить, и говорить много. Он говорил о том, что могло заинтересовать или позабавить красивую женщину, которая, продолжая опираться на руку рослого кузена, с удивлением слушала его. Ничуть не теряя своей нежности и почтительности, голос Люсьена стал ясным и звонким. У него явились четкие и занятные мысли и слова, достаточно живые и выразительные, чтобы облечь в них эти мысли.