В угоду мужу и его единомышленникам госпожа де Пюи-Лоранс два-три раза в день посещала церковь, но лишь только она туда входила, божий храм превращался в гостиную; Люсьен ставил свой стул как можно ближе к госпоже де Пюи-Лоранс, находя таким образом способ с наименьшей скукой выполнять требования высшего общества.
Однажды, когда маркиза в течение десяти минут слишком громко смеялась со своими соседями, подошел священник и попытался обратиться к ней с увещаниями:
– Мне казалось бы, маркиза, что дом господень…
– Уж не ко мне ли, случайно, относится это маркиза? Вы шутник, дорогой аббат. Ваш долг – спасать наши души, а вы все так красноречивы, что, если бы мы не ходили к вам из принципа, сюда не заглянула бы ни одна собака. Можете говорить со своей кафедры сколько вам угодно, но не забывайте, что вы обязаны только отвечать на мои вопросы; ваш отец, бывший лакей моей свекрови, должен был лучше вас обучить.
Всеобщий, хотя и сдержанный, смех последовал за этим милостивым предупреждением. Это было забавно, и Люсьен не упустил ни одной подробности этой маленькой сценки. Но в виде возмездия позднее выслушал рассказ о ней не менее ста раз.
Между госпожой де Пюи-Лоранс и господином де Ланфором произошла крупная ссора; Люсьен удвоил свои ухаживания. Ничто не могло быть смешнее вылазок двух враждующих сторон, продолжавших встречаться ежедневно; их способ проводить вместе время занимал весь Нанси.
Люсьен часто возвращался из особняка Пюи-Лоранс с господином де Ланфором; между ними завязалось нечто вроде дружбы. У господина де Ланфора были прекрасные природные качества, и к тому же он ни о чем не жалел. Во время революции 1830 года он был кавалерийским капитаном и с радостью воспользовался возможностью бросить надоевшее ему ремесло.
Однажды утром, выходя вместе с Люсьеном из особняка Пюи-Лоранс, где с ним только что грубо обошлись на глазах у всех, он сказал:
– Ни за что на свете не стал бы я убивать дубильщиков или ткачей, как это в нынешнее время обязаны делать вы.
– Нельзя отрицать, что военная служба после Наполеона утратила всякую привлекательность, – ответил Люсьен. – При Карле Десятом вас заставляли быть провокаторами, как в Кольмаре, в деле Карона, или отправляться в Испанию за генералом Риего[40], чтобы помочь королю Фердинанду повесить его. Надо сознаться, что все это не к лицу таким людям, как вы и я.
– Хорошо было жить при Людовике Четырнадцатом; вы проводили время при дворе, в самом лучшем обществе, с госпожой де Севинье, герцогом де Вильруа, герцогом де Сен-Симоном и видели солдат лишь тогда, когда надо было вести их в атаку и при случае увенчать себя славой.
– Да, очень хорошо для вас, маркиз, но я при Людовике Четырнадцатом был бы только торговцем, в самом лучшем случае Сэмюэлем Бернаром[41] в миниатюре.
К их великому сожалению, подошел маркиз де Санреаль, и беседа приняла совершенно другое направление. Заговорили о засухе, которая должна была разорить владельцев неорошенных полей, стали обсуждать необходимость сооружения канала, который подавал бы воду из лесов Баккара.
Люсьену оставалось только одно утешение: разглядывать Санреаля вблизи; он представлялся ему настоящим типом крупного провинциального помещика. Санреаль был тридцатитрехлетний толстяк с волосами грязно-черного цвета. Он притязал на очень многое, в особенности на добродушие и простоту, не отказываясь, однако, от желания слыть остроумным и тонким человеком. Эта смесь противоречивых претензий, а также соответствующая его огромному для провинции состоянию самоуверенность делали его чрезвычайно глупым. Вряд ли можно было назвать его круглым дураком. Но это был пустой и до невозможности претенциозный человек, в особенности же был он невыносим, когда пытался острить.
Одной из его любимых забав было, здороваясь, сжать вам руку так, что вы вскрикивали от боли; он и сам, желая пошутить, кричал во все горло, когда ему нечего было сказать. Он старательно утрировал все манеры, способные убедить в его добродушии и непринужденности, и, видимо, сто раз на дню твердил себе: «Я самый крупный собственник в этой местности, следовательно, должен быть не таким, как все».
Если какой-нибудь носильщик заводил на улице ссору с одним из его слуг, он стремглав бросался туда, чтобы поскорей положить конец делу, и готов был убить носильщика. Он прославился и выдвинулся на первое место среди самых энергичных и благомыслящих людей благодаря тому, что собственноручно арестовал одного из тех несчастных крестьян, которые были неизвестно за что расстреляны по приказу Бурбонов в связи с каким-то заговором или, вернее, бунтом, вспыхнувшим во время их царствования. Эту подробность Люсьен узнал значительно позднее. Единомышленники маркиза де Санреаля стыдились этого, да и сам он, удивленный своим поступком, начал задумываться над тем, к лицу ли было дворянину, крупному землевладельцу, исполнять обязанности жандарма и, что еще хуже, выхватывать из толпы какого-то несчастного крестьянина, чтобы подвести его под расстрел без суда и следствия по приговору военной комиссии.
Маркиз только в одном походил на любезных маркизов времен Регентства: начиная с полудня или часу он всегда бывал почти совершенно пьян; а было два часа, когда он подошел к господину де Ланфору. В таком состоянии он говорил без умолку и был героем всех своих рассказов. «Этому не приходится занимать энергии, и в девяносто третьем году он не подставил бы голову под топор, как благочестивые овечки д’Окенкуры», – подумал Люсьен.
У маркиза де Санреаля с утра до вечера был открытый стол, и, рассуждая о политике, он всегда придерживался высокого и напыщенного слога. У него на это были свои причины: он знал наизусть десятка два изречений господина де Шатобриана, между прочим, и то, в котором говорится о палаче и шести других лицах, необходимых для управления департаментом.
Чтобы удержаться на этой ступени красноречия, он всегда имел под рукой, на маленьком столике красного дерева, стоявшем рядом с его креслом, бутылку коньяка, несколько писем из-за Рейна и номер «Gazette de France», борющейся против последствий отречения 1830 года в Рамбулье. Всякий входящий к Санреалю должен был выпить за здоровье короля и его законного наследника Людовика XIX.
– Черт возьми! – воскликнул Санреаль, обращаясь к Люсьену. – Быть может, мы еще будем вместе сражаться, если когда-нибудь у главных легитимистов в Париже хватит ума сбросить с себя иго адвокатов!
Люсьен ответил так, что имел счастье понравиться более чем полупьяному маркизу, и начиная с того утра, которое кончилось за стаканом глинтвейна в одном из местных ультрамонархических кафе, Санреаль совсем примирился с обществом Люсьена.
Но близкое знакомство с доблестным маркизом имело свои неудобные стороны: он не мог слышать имени Людовика-Филиппа, чтобы не выкрикнуть каким-то странным и визгливым голосом: «Вор!» Эта его острота постоянно заставляла покатываться со смеху большинство знатных дам Нанси, иногда раз десять за вечер. Люсьен был очень шокирован этими вечными повторениями и вечным смехом.
Глава двенадцатая
Наблюдая в шестидесятый или восьмидесятый раз занимательное действие этой хитроумной шутки, Люсьен решил: «Я буду дураком, если хоть одной своей мыслью поделюсь с этими провинциальными комедиантами; у них все неестественно, даже смех; в самые веселые моменты они думают о девяносто третьем годе».
Это наблюдение имело решающее значение для успеха нашего героя. Некоторые его слова, слишком искренние, уже повредили той симпатии, которой он начал пользоваться. С тех пор как он стал лгать всякому встречному с той беззаботностью, с какой поет стрекоза, симпатия эта восстановилась, и даже в большей степени, но вместе с непринужденностью исчезло и удовольствие. Люсьен горько расплачивался за свою осторожность: он стал жертвою скуки. При виде любого из высокородных друзей графини де Коммерси он заранее знал, что́ нужно сказать и какой ответ он услышит. Самые располагающие из этих господ имели в запасе не больше десятка острот, и о том, насколько они были приятны, можно было судить по неизменной шутке маркиза де Санреаля, который считался одним из самых заправских весельчаков.