– Подальше от Парижа.
– Ах, я вижу, вы хотите быть префектом, но я не желаю ничем быть обязанным этому негодяю де Везу. Итак, «лишь не это, Ларирета». (последние слова он пропел.)
– Я не думал о префектуре; за пределами Франции, хотел я сказать.
– С друзьями надо говорить начистоту. Черт возьми! Я не намерен здесь заниматься с вами дипломатией. Значит, секретарем посольства?
– Я не в таких чинах, чтобы быть первым секретарем; самое дело мне незнакомо. Быть атташе – слишком мало; у меня тысяча двести франков ежегодного пенсиона.
– Я не сделаю вас ни первым, ни последним, но вторым. Господин Левен, кавалер ордена Почетного легиона, рекетмейстер, лейтенант кавалерии, имеет кое-какие права. Напишите мне завтра, согласны вы или нет быть вторым секретарем.
И маршал отпустил его жестом руки, сказав:
– Честь имею!
На следующий день Люсьен, посоветовавшись для вида с матерью, сообщил генералу о своем согласии.
По возвращении из Версаля он застал у себя записку от адъютанта генерала, приглашавшего его прибыть в министерство в тот же вечер к девяти часам.
Люсьену ждать не пришлось.
– Я испросил для вас у его величества, – сказал ему генерал, – место второго секретаря в Риме. Вы будете получать, если король подпишет это назначение, четыре тысячи франков ежегодного оклада и, сверх того, пенсион в четыре тысячи франков за услуги, оказанные вашим покойным отцом, без которого не прошел бы мой закон о… Не стану вас уверять, что этот пенсион прочен, как мрамор, но все же это продолжится четыре или пять лет, а за это время, если вы будете служить вашему послу так же хорошо, как служили де Везу, и не будете афишировать свои якобинские взгляды (о том, что вы якобинец, мне сказал король; это прекрасное ремесло, вы на нем заработаете немало), короче говоря, если вы проявите достаточную ловкость, прежде чем у вас отнимут пенсион в четыре тысячи франков, вы добьетесь оклада в шесть или восемь тысяч франков. Это больше того, что получает полковник. А засим всего хорошего. Прощайте! Я выплатил мой долг, не просите меня никогда ни о чем и не пишите мне.
Когда Люсьен уже уходил, генерал добавил:
– Если вы через неделю не получите никаких вестей с Новой улицы Капуцинов, приходите сюда в десять часов вечера. Уходя, скажите швейцару, что вы зайдете сюда еще раз через неделю. Прощайте!
Ничто не удерживало Люсьена в Париже. Он решил вернуться туда лишь после того, как все забудут о его разорении.
– Как! Вы ведь могли надеяться получить столько миллионов! – говорили ему бездельники, встречаясь с ним в фойе Оперы.
И многие из этих людей раскланивались с ним, делая лицо, означавшее: «Нам не о чем говорить».
Его мать проявила замечательную силу характера: никто не услышал от нее ни одной жалобы. Она могла бы еще в течение полутора лет сохранить за собой свою великолепную квартиру. Однако еще до отъезда Люсьена она поселилась в четырех комнатах в четвертом этаже на бульваре. Небольшому числу друзей она объявила, что будет ждать их на чашку чая по пятницам, а во все остальные дни, покуда длится траур, никого принимать не будет.
На восьмой день после последней встречи с генералом Люсьен задавал себе вопрос, должен ли он отправиться к нему или ждать еще, когда ему доставили большого формата пакет, адресованный: «Господину Левену, кавалеру ордена Почетного легиона, второму секретарю посольства в Риме».
Люсьен тотчас же вышел заказать золотошвею соответствующий мундир. Он повидал министра, получил жалованье за три месяца вперед, познакомился в министерстве с корреспонденцией римского посольства, за исключением секретной переписки. Все советовали ему приобрести коляску, но он через три дня после своего назначения храбро сел в почтовую карету. Он героически отказался от мысли отправиться к месту службы через Нанси, Доль и Милан.
Он с наслаждением на два дня задержался на берегу Женевского озера и посетил места, прославленные «Новой Элоизой»; в Кларане у одного крестьянина он увидал вышитую постель, принадлежавшую некогда госпоже де Варенс.
На смену душевной черствости, от которой он страдал в Париже – городе, столь мало подходящем для людей, вынужденных принимать выражения соболезнования, – здесь явилось чувство нежной меланхолии: он удалялся от Нанси, быть может, навсегда.
Грусть сделала его душу доступной восприятию искусства. С большим удовольствием, чем это полагалось человеку несведущему, он осмотрел Милан, Саронно, картезианский монастырь в Павии и т. д. Болонья и Флоренция привели его в умиление; его волновали даже самые незначительные мелочи. Три года назад это привело бы его в смущение.
Наконец, прибыв к месту назначения в Рим, он должен был сам прочесть себе наставление, чтобы сообщить подобающую сухость своему обращению с людьми, с которыми ему предстояло встречаться.
Приложения
I. Первое предисловие
Расин был трусливым, скрытным лицемером, потому что он изобразил Нерона, – совершенно так же, как Ричардсон, этот печатник, пуританин и завистник, был несомненно замечательным обольстителем женщин, ибо он создал Ловеласа.
Автор романа, который вы, благосклонный читатель, прочтете, если у вас хватит терпения, – республиканец, восторгающийся Робеспьером и Кутоном. Но в то же время он страстно желает возвращения старшей ветви династии и воцарения Людовика XIX.
Мой издатель меня уверил, что все это мне припишут не по злобе, а лишь в силу той слишком малой дозы внимания, которую француз девятнадцатого века уделяет всему, что он читает: до этого довели его газеты.
Если только роман ставит себе целью изобразить нравы современного общества, читатель, прежде чем распределить свои симпатии между действующими лицами, задает себе вопрос: «К какой партии принадлежит этот человек?» Вот ответ: автор просто умеренный сторонник Хартии 1830 года. Потому-то он осмелился детально воспроизвести разговоры республиканцев и разговоры легитимистов, не приписывая обеим противоположным партиям больше нелепостей, чем это наблюдается в действительности, не делая карикатур: это было бы опасно и привело бы, пожалуй, к тому, что каждая партия сочла бы автора ярым сторонником противоположного образа мыслей.
Автор ни за что на свете не хотел бы жить под властью демократии, вроде американской, по той причине, что он предпочитает угождать господину министру внутренних дел, нежели лавочнику, торгующему на углу.
Что касается крайних партий, они всегда в конечном счете оказываются наиболее смешными. В какое, однако, грустное время мы живем, если издатель легкомысленного романа настойчиво требует у автора дать предисловие вроде настоящего! Ах, насколько было бы лучше родиться на два с половиной столетия раньше, в царствование Генриха IV, в 1600 году!
Старость – подруга порядка; она боится всего решительно. Старость человека, родившегося в 1600 году, легко приспособилась бы к благородному деспотизму Людовика XIV и к правительству, которое дало с таким блеском развернуться непоколебимому гению герцога Сен-Симона. Он был правдив, его называют злым.
Если бы автору этого незначительного романа случайно удалось добиться правдивого изображения героев, неужели и его упрекнули бы в том же? Он сделал все необходимое, чтобы не заслужить такого упрека. Изображая действующих лиц, он отдавал дань сладостным иллюзиям своего искусства и был крайне далек от разъедающих душу мыслей, подсказываемых ненавистью. Выбирая между двумя умными людьми, между крайним республиканцем и крайним легитимистом, автор втайне готов склониться в сторону наиболее любезного из них. В виде общего правила, легимист окажется человеком более изысканных манер и будет знать больше занимательных анекдотов; республиканец же будет человеком более пылкой души, а в обращении будет проще и менее опытен. Взвесив все эти противоположные качества, автор отдает предпочтение наиболее любезному из двух; их политические воззрения не окажут ни малейшего влияния на его выбор.