Люсьену, читавшему, сидя на земле, эти ужасные строки, еще и в голову не приходила мысль, которая должна была бы быть самой существенной: госпожа де Шастеле отвечает. Он был испуган суровостью ее языка и тоном глубокой убежденности, каким она увещевала его не говорить больше о подобных чувствах, в то же время приказывая ему во имя чести и во имя того, что порядочные люди считают самым священным в их взаимных отношениях, отказаться от странных мечтаний, которыми он хотел испытать ее сердце, и не предаваться безумию, являющемуся в их обоюдном положении, и в особенности при ее образе мыслей – она смеет это утверждать, – совершенно непонятным заблуждением.
«Это самая настоящая отставка», – сказал себе Люсьен. Прочитав ужасное письмо по меньшей мере раз пять или шесть, он подумал: «Я едва ли в состоянии как бы то ни было ответить. Однако парижская почта приходит завтра утром в Дарне, и если мое письмо не попадет сегодня вечером на почту, госпожа де Шастеле прочтет его не раньше чем через четыре дня». Этот довод убедил его.
Так, в лесу, карандашом, который, к счастью, нашелся у него, положив на верх своего кивера третью, неисписанную страницу письма госпожи де Шастеле, он настрочил ответ и тут же с проницательностью, которой отличались за последний час все его мысли, счел его очень неудачным. Ответ не нравился ему в особенности тем, что не заключал в себе никакой надежды на возможность возобновления атаки. Сколько фатовства таится в сердце любого парижанина!
Однако, помимо его воли и несмотря на исправления, которые он сделал, перечтя письмо, ответ ясно говорил о том, что сердце Люсьена уязвлено бесчувственностью и высокомерием госпожи де Шастеле.
Он вернулся на дорогу, чтобы отправить своего слугу в Дарне за бумагой и другими необходимыми для письма принадлежностями. Переписав ответ и отослав слугу на почту, он два-три раза чуть не помчался вслед за ним и не отобрал у него письмо – настолько казалось оно ему нескладным и неспособным привести к успеху. Его остановила лишь мысль, что он абсолютно не в состоянии написать другое, более подходящее. «Ах, как прав был Эрнест! – подумал он. – Небо не создало меня покорителем женских сердец! Я никогда не подымусь выше оперных актрис, которые будут уважать меня за мою лошадь и за состояние моего отца. Я мог бы, пожалуй, присоединить сюда и провинциальных маркиз, если бы интимная дружба с маркизами не была так снотворна».
Размышляя, в ожидании слуги, над своей бездарностью, Люсьен воспользовался оставшейся у него бумагой и сочинил второе письмо, которое показалось ему еще более слащавым и пошлым, чем первое.
В тот вечер он не пошел в бильярдную Шарпантье. Его авторское самолюбие было слишком унижено тоном, которого он не мог преодолеть в обоих своих письмах. Он провел ночь, сочиняя третье, которое, будучи старательно переписано набело вполне разборчивым почерком, достигало устрашающих размеров – семи страниц.
Он трудился над ним до трех часов. В пять, собираясь на учение, он отправил его на почту в Дарне. «Если парижская почта запоздает немного, госпожа де Шастеле получит его одновременно с пачкотней, написанной там, на дороге, и, быть может, найдет меня менее глупым».
К счастью для него, парижская почта уже проехала, когда его второе письмо прибыло в Дарне, и госпожа де Шастеле получила только первое.
Взволнованность и почти детская наивность этого письма, полная и простодушная преданность, искренняя и безнадежная, которой оно дышало, явились в глазах госпожи де Шастеле очаровательным контрастом мнимому самодовольству изящного корнета. Неужели это был почерк и чувства того блестящего молодого человека, сотрясающего улицы Нанси своей быстро мчащейся коляской? Госпожа де Шастеле часто раскаивалась, что написала ему. Ответ, который она могла получить от Люсьена, внушал ей почти ужас. Все ее страхи рассеялись самым приятным образом.
У госпожи де Шастеле в тот день было много дела: ей надо было, закрыв на ключ несколько дверей, пять-шесть раз перечесть это письмо, прежде чем составить себе правильное понятие о характере Люсьена. Он казался ей полным противоречий, он вел себя в Нанси как фат, а писал ей как ребенок.
Нет, это не было письмо человека высокомерного, а еще менее – тщеславного. Госпожа де Шастеле была достаточно опытна и умна, чтобы отличить прелестную непосредственность этого письма от притворства и более или менее скрытого самомнения человека модного, – ибо такова должна была быть роль Люсьена в Нанси, если бы он сумел понять все преимущества своего положения и воспользоваться ими.
Глава двадцать третья
Единственная удачная фраза, которую вставил Люсьен в свое письмо, была мольба об ответе: «Даруйте мне прощение, и я обещаю вам, сударыня, замолчать навеки».
«Должна ли я ответить ему? – спрашивала себя госпожа де Шастеле. – Не значило бы это начать переписку?» Четверть часа спустя она думала: «Постоянно противиться выпадающему мне на долю счастью, даже самому безгрешному, – что за грустная жизнь! К чему эта постоянная горделивая поза? Разве мне еще не надоело вот уже два года отказываться от Парижа?
Что тут дурного, если я напишу ему письмо, последнее, которое он от меня получит, и если оно будет составлено так, что его без всякой опасности могут читать и обсуждать даже дамы, собирающиеся у госпожи де Коммерси?»
Ответ, хорошо обдуманный и потребовавший немало времени, был наконец отправлен; в нем заключались благоразумные советы, преподанные дружеским тоном. Люсьена убеждали оградить себя или исцелиться от желаний, которые в лучшем случае являются бесплодной фантазией, если не притворством, пущенным в ход, чтобы разнообразить скуку и праздность гарнизонной жизни. Письмо не было трагическим, госпожа де Шастеле даже хотела прибегнуть к тону обычной переписки, уклонившись от напыщенных фраз оскорбленной добродетели. Но, помимо ее воли, глубокая серьезность – эхо переживаний, печалей и предчувствий ее взволнованной души – проскальзывала в письме. Люсьен скорее почувствовал это, нежели заметил; письмо, написанное женщиной с совершенно черствым сердцем, окончательно обескуражило бы его.
Едва это письмо очутилось на почте, как госпожа де Шастеле получила пространное послание на семи страницах, с таким старанием составленное Люсьеном. Вне себя от гнева, она стала горько раскаиваться в своей доброте. Считая, что он поступает правильно, Люсьен без особенных колебаний последовал тем расплывчатым теориям о развязности и грубом обращении с женщинами, которые составляют самый интересный предмет бесед двадцатилетних молодых людей, когда они не говорят о политике.
Госпожа де Шастеле тотчас же написала четыре строки, прося господина Левена прекратить бесцельную переписку. В противном случае госпожа де Шастеле будет вынуждена прибегнуть к неприятной мере – возвращать его письма, не вскрывая. Она поторопилась отправить это письмо. Ничто не могло быть суше его.
Уверенная в прекрасном и неизменном – ибо оно было изложено в письменной форме – решении возвращать невскрытыми письма, которые отныне мог посылать ей Люсьен, и считая, что она совершенно порвала с ним, госпожа де Шастеле почувствовала, что ей тяжело оставаться наедине с самой собой. Она приказала заложить лошадей, решив освободиться от нескольких обязательных визитов. Она начала с Серпьеров.
Ее словно что-то ударило в грудь, около сердца, когда она увидела Люсьена, расположившегося в гостиной и игравшего с девицами в присутствии папаши и мамаши, как будто он и в самом деле был ребенком.
– Что это? Вас смущает присутствие госпожи де Шастеле? – спросила его через минуту мадемуазель Теодолинда. (Она не имела ни малейшего намерения уколоть его и сказала лишь потому, что заметила это.) – Вы уже не тот милый собеседник! Вам внушает робость госпожа де Шастеле!
– Ну да, надо в этом сознаться, – ответил Люсьен.
Госпожа де Шастеле не могла не принять участия в беседе; ее невольно увлек общий тон, царивший в этой семье, и она заговорила без всякой суровости. Люсьен мог ей отвечать; второй раз в жизни мысли во множестве приходили ему в голову, когда он обращался к госпоже де Шастеле, и он выражал их весьма удачно.