Однако это подробное перечисление красот и достоинств госпожи де Шастеле не оказывало никакого действия на любовь Люсьена: она не возрождалась. Он рассуждал о госпоже де Шастеле, как рассуждает знаток о прекрасной статуе, которую он собирается продать.
«В конце концов, она, должно быть, в душе ханжа; лучшее доказательство – то, что она выкопала эту отвратительную компаньонку. В таком случае она скоро станет злой, сварливой… Да, кстати, а подполковник?..»
…
Люсьен задержался немного на этой мысли.
«Я предпочел бы, – думал он с безразличием, – чтобы она была даже чересчур благосклонна к господам подполковникам, только бы не была ханжой; хуже этого ничего не может быть, если верить моей матери. Быть может, – продолжал он с тем же рассеянным видом, – это объясняется ее общественным положением. С 1830 года люди ее круга убеждают себя, что если им удастся восстановить благочестие, то французы скорее признают их привилегии. Истинно набожные люди терпеливы…» Однако было очевидно, что Люсьен не думал больше о том, что говорил самому себе.
В это время его слуга, прибывший из Дарне, вручил ему ответ госпожи де Шастеле на его письмо в семь страниц. Это были, как известно, четыре весьма сухие строки.
Они глубоко поразили его. «Напрасно я так беспокоился и так упрекал себя за то, что не люблю ее больше: это ничуть не огорчит ее; вот подлинное выражение ее чувств». Он отлично помнил, что в «Зеленом охотнике» госпожа де Шастеле с первых же слов просила не считаться с этим письмом. Но оно было такое короткое и такое резкое. Оно до такой степени поразило его, что он забыл о занятиях. Его егерь Никола галопом прискакал за ним.
– Ах, господин корнет, и попадет же вам от полковника!
Не отвечая ни слова, Люсьен вскочил на коня и помчался.
На ученье полковник проехал позади 7-го эскадрона, который замыкал Люсьен. «Ну, сейчас моя очередь», – подумал Люсьен. К его великому удивлению, ему не пришлось выслушать ни одной грубости. «Мой отец, должно быть, попросил кого следует написать этому скоту».
Однако, опасаясь заслужить порицание, Люсьен был крайне внимателен в это утро, а полковник, быть может не без умысла, несколько раз выстраивал полк таким образом, чтобы 7-й эскадрон оказывался головным.
«Как я глуп, считая себя центром всего! – подумал Люсьен. – У полковника, должно быть, как и у меня, неприятности, и если он не бранит меня, то только потому, что забыл обо мне».
Все время, пока шли занятия, Люсьен не мог ни о чем толком подумать: он боялся оказаться рассеянным.
Когда он очутился у себя дома и осмелился вновь заглянуть в свою душу, он нашел, что его отношение к госпоже де Шастеле резко изменилось. В этот день он первым явился на уборку, хотя отправиться к Серпьерам раньше половины пятого было почти невозможно. В четыре часа он приказал заложить коляску. Ему было не по себе, он пошел взглянуть, как запрягают лошадей, и в конюшне придирался ко всяким мелочам; наконец в четверть пятого он с явным удовольствием очутился среди девиц Серпьер. Беседа с ними оживила его, и он мило признался им в этом. Мадемуазель Теодолинда, питавшая к нему склонность, была очень весела, и он заразился ее веселостью.
Вошла госпожа де Шастеле; ее совсем не ждали сегодня.
Никогда еще она не казалась ему такой красивой; она была бледна и немного застенчива. «…И, несмотря на эту застенчивость, она отдается подполковникам!» Эти грубые слова, казалось, вернули его страсти весь ее пыл. Но Люсьен был слишком молод, и ему недоставало светского лоска. Сам того не замечая, он был резок и далеко не вежлив с госпожой де Шастеле. В его любви было что-то свирепое. Это уже не был вчерашний человек.
Девицы Серпьер очень веселились; слуга Люсьена принес им великолепные букеты, которые Люсьен заказал в оранжереях Дарне, славящегося своими цветами. Для госпожи де Шастеле не хватило букета; пришлось разделить пополам самый красивый.
«Печальное предзнаменование», – подумала она. Все время, пока веселились девицы Серпьер, она не могла оправиться от изумления. Ее удивляла резкость и нелюбезность, проскальзывавшие во взглядах Люсьена. Она спрашивала, не следует ли ей покинуть этот дом или по крайней мере показать, что она оскорблена, чтобы сохранить уважение Люсьена и соблюсти то достоинство, без которого женщина не может быть серьезно любима мало-мальски чутким мужчиной.
«Нет, – решила она. – Я ведь на самом деле не оскорблена. В том состоянии смятения, в каком я нахожусь, я могу отступить от долга, лишь если позволю себе малейшее лицемерие». Я нахожу, что, рассуждая таким образом, госпожа де Шастеле была глубоко права и проявила большое мужество, вняв голосу благоразумия.
За всю свою жизнь она никогда не была так удивлена. «Неужели господин Левен просто фат, как все это утверждают? И его единственной целью было добиться от меня неосторожных слов, которые я сказала ему позавчера?» Госпожа де Шастеле перебирала мысленно все доказательства того, что его сердце, как ей казалось, было к ней действительно неравнодушно. «Не ошиблась ли я? Неужели тщеславие так обмануло меня? Если господин Левен не скромный и не добрый человек, – неожиданно решила она, – я уже больше ничему на свете не верю».
Потом ею снова овладели жестокие сомнения, и ей стоило большого труда отвергнуть слово «фат», которое весь Нанси соединял с именем Люсьена. «Да нет же, я говорила себе это десять тысяч раз, и в моменты полного хладнокровия. Это экипаж господина Левена и в особенности ливреи его слуг повинны в том, что его считают фатом, а вовсе не его характер! Они не знают его. Эти мещане сознают, что на его месте они были бы фатами; вот и все. Ему же свойственно только самое невинное тщеславие, естественное в его возрасте. Ему приятно смотреть на принадлежащих ему красивых лошадей и прекрасные ливреи. Слово „фат“ объясняется лишь ненавистью, которую питают к нему эти отставные офицеры».
Однако, несмотря не решительную форму и поразительную ясность этих суждений, слово «фат» в том состоянии смятения, в каком находилась госпожа де Шастеле, тяжким грузом угнетало ее сознание. «За всю мою жизнь я беседовала с ним восемь раз. Я далеко не знаю света. Нужно обладать удивительной самоуверенностью, чтобы утверждать после восьми встреч, что тебе известно сердце другого человека. К тому же, – думала госпожа де Шастеле, становясь все более и более печальной, – когда я разговаривала с ним, я больше заботилась о том, чтобы не выдать своих собственных чувств, чем наблюдала за его переживаниями… Надо сознаться, со стороны женщины моего возраста самонадеянно считать, что я лучше разбираюсь в душе мужчины, чем целый город».
Мысль эта еще больше огорчила госпожу де Шастеле.
Люсьен смотрел на нее с прежним волнением и думал: «Мой ничтожный чин и недостаточно пышные эполеты оказывают свое действие. Можно ли надеяться на уважение высшего общества в Нанси, имея поклонником жалкого корнета, в особенности когда вас привыкли видеть под руку с полковником, а если полковник почему-либо неприемлем, то с подполковником или по меньшей мере с командиром эскадрона? Штаб-офицерские эполеты необходимы».
Ясно, что наш герой был изрядно глуп, предаваясь подобным размышлениям; надо сознаться, что и счастлив он был не более, чем прозорлив. Не успел он покончить с этими размышлениями, как ему захотелось провалиться сквозь землю: он почувствовал новый прилив любви.
Состояние госпожи де Шастеле было не более завидным; оба они расплачивались, и дорого расплачивались, за счастье, которое пережили третьего дня у «Зеленого охотника». И если бы романисты еще имели, как некогда, право делать при случае нравоучительные выводы, здесь надо было бы воскликнуть: «Справедливое наказание за безрассудную любовь к человеку, которого так мало знаешь! Как! Поставить свое счастье в зависимость от человека, которого видел всего лишь восемь раз!» И если бы рассказчику удалось изложить эти мысли высоким стилем и завершить их каким-нибудь намеком на религию, глупцы решили бы: «Вот нравственная книга, и автор ее, должно быть, человек весьма почтенный».