А каково ей было слушать, как Булич утешает Петра, что это, мол, лишь первый ребенок, а первенцы часто умирают. Умирают и у других людей. У него, мол, молодая и красивая жена, и бог поможет им народить еще шестерых детей. Время есть.
Сказала, что держалась хорошо. Теперь она знает, что когда в доме смерть и плач, непременно кто-нибудь скалит зубы.
Павел спросил, неужто они не могли поселиться вместе с Анной?
— Нет, — сказала Варвара, — и это к лучшему, что не нашлось такого дома. Я не хочу, чтоб мужа видели в таком состоянии. Не хочу, чтоб даже Юрат, родной брат, его видел. Петр совсем потерянный. А Юрат слишком веселый. Больше всего Трифун помогает.
— Каким образом? — удивленно спросил Павел.
— Ну, скажем, Трифун спрятал пистолеты Петра, как только пришел. Не спускал с него глаз и даже вместе с ним плакал, хоть было видно, что он плакать не умеет, а только сопит.
Сейчас Петр, как безумный, твердит, что он ей, Варваре, приносит одни несчастья и хочет вернуть ее домой, в семью. Твердит, что обездолил ее, что он во всем виноват и что он вообще ей не пара.
«Поезжай, — говорит, — со спокойной душой в Неоплатенси к отцовской могиле, а я останусь здесь, у могилы сына».
— Никогда бы не поверила, — сказала Варвара со странной улыбкой, — что такое со мной случится. Заладил муж одно: «Иди и живи счастливо и богато в Бачке. Для чего тебе я? На мне лежит проклятье! Не хочу, чтобы говорили про меня: «Он сделал ее несчастной!» А Трифун сердится, укоряет: «Услышат такое люди и обвинят не нас, Исаковичей, а ее. Неужто ты желаешь жене позора да еще в то время, когда она ходит с тобой на могилу ребенка до сороковин?
Ее место в Миргороде!
Чего ты хочешь? Прогнать ее с могилы сына? Если есть проклятье, борись с ним сам, не переноси на жену. Неси свою ношу сам. Не позорь семью. Бог тебе дал жену, красивую, как цветок! За такую я бы с радостью и сто проклятий вынес!»
— Неужто Трифун так ему и сказал?
— Да, так старик и сказал, да еще добавил: «Ты, Петр, ей сейчас вместо и отца, и матери, и ребенка. А что может быть лучше этого? Береги ее, — говорил Трифун, — такие женщины с неба не падают как манна небесная, дуралей ты эдакий! Разве не видишь, что сенатор проклял, а бог наградил тебя счастьем, как никого из нас? Уезжайте отсюда и живите счастливо на другом месте».
Павел предложил Варваре дом в Киеве.
Но Варвара ласково отказалась.
Не знает он, вдовец, женского нрава. До того, как ей пришлось пережить такое, она никогда и представить себе не могла, даже и сейчас смешно об этом подумать, что муж предложит ей уехать. Ей ясно, что, если она уедет, Петр с тоски по ней здесь подохнет, как последняя собака. Трифун хорошо говорил с ним и оказался из всей семьи самым добрым, когда ей это больше всего требовалось, но и он не знает, что Петр не из тех людей, кто может заменить жене отца и мать, он ей только ребенка заменяет. Она же должна заменить Петру сына. Не может она допустить, чтоб его списали в инвалиды, ведь Петр так радовался России! Не может допустить, чтоб он повис тяжелым бременем на шее Шевича, спился или проигрался в карты. Она помнит, каким красивым, молодым, веселым пришел к ним в дом. Годами его мучила мальчишеская ревность. Ведь он сущий ребенок! Никогда она не забудет его левый глаз, как этим глазом он на своего мертвого сыночка глядел. Думал, что сможет привязать ее к себе, что она сильнее будет любить его, если родит от него ребенка. Смерть сына связала их теперь гораздо крепче. Не уедет она. Что ей делать без Исаковичей? Не вернется она к мертвому отцу. Конечно, люди кое-что растаскают из домов в Неоплатенси, Варадине и Субботице. Родственники всегда воруют, когда кто-нибудь умирает. Все равно хватит. Патерам в Митровице все известно, они сохранят остальное. И Петр, покуда она жива, не будет ходить по Киеву и просить милостыню. Увидит она еще своего мужа на коне, увидит, как женщины будут оглядываться на красивого гусара.
Когда Павел торопливо собрался уходить, Варвара тихо заплакала, а когда проводила его во двор, заросший высокой травой, за спиной у нее теплилась свеча да мерцала лампада. Почему она тихо плачет, досточтимый Исакович не понимал да и не спрашивал. И только с ужасом смотрел на эту красивую женщину, заброшенную сейчас так далеко от того города, где он увидел ее первый раз и где потом видел так часто. Сейчас она мало чем походила на ту молоденькую девушку, которую он привык считать своей младшей сестрой, когда она носилась и ненастной осенью, и цветущей весной по Варадину вместе с его покойной женою. Прощаясь, Варвара, как и Анна, сказала, что они будут его ждать и что он опять бросил их. Потом, нежно поцеловав, прибавила, что знает: смерть стоит между ними. Вероятно, она думала о смерти его жены. Но теперь ей известно и то, что смерть соединила ее с Петром. Ребенок он, дитя малое, но в жизни женщины и это кое-что да значит.
Исакович впоследствии вспоминал, что Варвара смутила его в тот раз и что и в ней он почувствовал перемену, происшедшую в России.
В тот же вечер он встретил Юрата. Тот играл в карты и выигрывал.
— Майора, — сказал Юрат, — я получу наверняка.
Бибиков лично разрешил ему прибавить пять лет в своей метрике. Старого Бибикова интересует не его возраст, а его жена Анна.
Просто с ума по ней сходит.
Юрат легче и веселее своих братьев перешел рубеж из их прежней жизни в настоящую. Подобно протопопу Буличу он чувствовал себя в Миргороде, как в Среме и Банате. И хотя этот толстяк не знал ни того, что напишет о Петре Великом офицер Джюлинац, ни того, что напишет об Украине, этой колыбели славянских народов, ученый архимандрит Раич{45}, Юрат чувствовал себя в России как у себя дома. Сербия и Россия очень скоро для него отождествились. До самого Киева можно было ехать через села, которые назывались именами бачских, сремских и славонских сел. Куда ни пойдешь, всюду звучит сербская песня, даже и в Арнаутке натыкаешься на старых знакомых.
И акация на Донце и на Беге одна и та же.
Юрат поселился в доме Шевича, который, казалось, был построен специально для него.
Старая генеральша Шевич — сухая, седая мегера с холодным взглядом желтых глаз, совсем белая, точно поднялась из гроба, с черной бархоткой вокруг шеи, управлявшая железной рукой всем семейством, только с Юратом была готова на любую шутку и забаву.
Он же научил ее танцевать полонез.
Толстяк стал любимцем и всех молодых женщин в доме Шевича. И хотя Юрат не позволял себе ни скабрезных словечек, ни каких-либо вольностей, он взял себе в обычай каждой шепнуть, что не будь она ему родственницей, кто знает, что было бы. «Аница, Смиляна, Савка, Алка, не будь ты мне родственницей, мы бы с тобой о-го-го!» Юрат не был силен в грамоте — терпеть не мог писать, кривил при этом губы, помогал себе языком, но шутки ради писал девицам записочки, которые они находили у себя под подушкой, написанные якобы от имени какого-либо знакомого офицера. Все они неизменно начинались так: «Сел я, мой ангел, на скамеечку, взял перо я в рученьку…» А почему в рученьку? Чтобы догадались, что пишет не ухажер, а он, Юрат, и посмеялись.
Юрат, который ненавидел Австрию по многим причинам, но больше всего осуждал ее за то, что в этой стране без бумаги шагу ступить нельзя, теперь больше всех бегал, просил, проталкивал бумаги, которые должны были обеспечить приезд детей Трифуна в Россию. Он не верил вестям, приходящим из сенаторского дома в Неоплатенси, о его невестке. Трифунова жена, по его разумению, хотела отомстить мужу и малость загуляла с фендриком Вулиным, но это так — дым без огня.
Иначе Кумрия не связалась бы с мальчишкой. Ей надо было пустить про себя молву.
Да такую молву, чтобы она дошла до ушей Трифуна.
Негоже сейчас требовать у нее и детей.
Но услыхав, что Вулин бросил Кумрию и она от него беременна, Юрат несколько дней ходил огорошенный. Этого он никак не ждал.
Подобно братьям, он был весьма чувствителен ко всему тому, что говорилось о его семействе, и теперь ходил, боязливо озираясь на каждого новоприбывшего земляка. И все-таки Юрату не хотелось уезжать на только что вспаханную, еще пустую землю, и он рассчитывал, что Бибиков задержит его в Миргороде, а поместье — как называл он эти земли — пусть возделывают крестьяне, которых привел Трифун.