Настоящим чудом казались ему бесчисленные паромы, челны и парусники с белыми крыльями парусов, изо дня в день бороздившие его воды. И долгий-долгий ряд словно застывших тополей. И бескрайняя зеленая украинская степь в вечернем румянце заката, вместе с которым на землю опускался покой.
Все это, — размышлял задумчиво Павел, — так похоже на них, Исаковичей. Мечутся, приходят, уходят, смеются, плачут, и никто не знает, кто их гонит, чего они ищут и как отыскивают свой путь, спокойные, огромные, намного больше людей.
Томясь от безделья, он сидел дома, как в свое время сидел, попыхивая трубкой, Трифун в Махале, когда почувствовал развал семьи. И Павел не расставался сейчас со своими трубками и вечно сидел в облаке дыма. В доме будто все вымерло, никто к нему не приходил, никто не нарушал его одиночества.
В жизни его теперь все устоялось.
После стольких мук, испытаний, борьбы, шумных ссор и дрязг, разлук, разговоров и договоров, прошений он достиг желаемого — попал в Россию, куда стремились Исаковичи уже годами. А все то, к чему он все это время мысленно себя готовил, пошло прахом, развеяно ветром. И эти его разрушенные мечты наводят грусть, хотя они и невидимы, как невидим ветер. Он подбил братьев уехать из отечества, а оказалось, что путь этот привел ко многим бедам. Петр, обезумев от постыдной ревности, теряет все, что было у его жены; Варвара родила полумертвого ребенка. Другим человеком стал Юрат, ради повышения в чине он, кажется, готов бросить и жену и детей. Анна до самой смерти будет тужить о потерянной любви и плакать по своей матери. А Трифун, старый хрыч, убей его бог, прежде примерный, седовласый и почтенный отец семейства, превратился в жеребца.
А сам он?
В нем живут его дед и отец, ушедшие с австрийцами из Сербии, от них — его бунтарство. Они не могут смириться с ложью венского двора, христианского мира, который вовсе и не христианский, не могут смириться с турками в своей Мачве, плачут по своей Сербии, которую с тех пор, как ушли из Срема, и не видели. И что? Разве их несчастный народ, уйдя из убожества и мрака, не утонул в болотах Бачки, в Сирк-Баре, куда поселили попа Тодора? Или, может, Сирк-Бара в христианском государстве превратилась в эдакий райский уголок, в котором цветут цветы и жужжат пчелы, краснеют маки и зреет желтая тыква?
А когда миновали войны, им предложили стать паорами.
И что ж? Надели они сверкающее оружие и победоносно вернулись с войны, подобно архангелам в серебряных касках, на свои земли?
Черта с два!
Пришли разрозненными кучками, как голодранцы, как нищие.
Даже Виткович, даром что бригадир, ждет жалованья восемь месяцев!
А Сербия?
Прибывают из Токая в штаб-квартиру люди с Савы и говорят, что в Сербии сейчас мир и тишина, но для тех, кто защищал Вену, кто последним отступал под натиском турок, кто первым, не щадя своей жизни, подошел к Белграду, для тех возврата нет.
Умолкли барабаны янычар, но турки остались в Сербии, и, когда заходит солнце, там по-прежнему славят Аллаха муэдзины, как славят уже триста лет.
Соплеменники опять забились в землянки, а их села превратились в пепелища, и не звонит больше ни один колокол. Нет и попов, чтобы утешить умирающих и похоронить умерших. А новые, прибывшие из Греции, даже живым молитвы читают по-гречески.
К тому ж дерут деньги с бедняков, и когда родится человек, и когда испускает дух, покрываясь смертным потом.
Однако никто здесь, в Киеве, Сербией не интересуется.
А посылают их сторожить польскую границу.
И даже слухи ходят, будто великий князь Петр собирается их муштровать по-прусски{44}, чтобы затем передать прусскому королю.
Все оборачивается не так, как загадываешь.
И здесь, в России, все получилось не так, как он ожидал.
Его родич, Виткович, обещал ему помочь уехать из Киева, как только у Костюрина утихнет гнев. А покуда устроил ему через грека-фельдшера отпуск по болезни до осени.
Бригадир требовал от Павла только одного — жениться.
Требование это было не только в письмах Вука Исаковича, приходивших из Срема. Кто раньше, кто позже, все стремились его женить, оборвать нити, связывавшие его с покойной женой. «Надо наконец о ней забыть» — было общее мнение. Он должен жениться.
Все, кто узнавал, что он вдов: и гренадеры, и земляки, и подоляне, и киевляне, и штаб-квартира, и дамы — все хотели его женить.
Казалось, все вокруг него превратились в сватов. Он не мог ступить шагу, не мог остановиться, не мог присесть возле какой-нибудь девушки, чтоб ее тотчас не начали расхваливать и предлагать ему в жены.
Грех, дескать, перед богом и людьми оставаться вдовым.
Виткович утверждал, что Костюрин отходчив и быстро прощает, хотя наказывает ужасно строго. Когда в сентябре под Киевом начнутся маневры, Виткович обещал Павлу снова представить его Костюрину и уверял, что все хорошо кончится.
Август проходил, Павел старался как можно реже попадаться на глаза бригадиру и Костюрину. Был редким гостем в штаб-квартире. Не часто появлялся и на прославленных ярмарках Подола. Сидел дома и почти все время проводил на конюшне со своими вороными.
А по вечерам служанки видели, как он при свете свечи сидит с книгой.
Это было житие Иоанна Златоуста.
Книгу ему прислал Вишневский.
И хотя в Темишваре в семействе Исаковичей водились скабрезные книги с французскими иллюстрациями, над которыми женщины взвизгивали и ахали, книги, которые приобретались в Вене преимущественно неженатыми кирасирами, Исаковичу житие Иоанна Златоуста понравилось.
И он не отослал его назад.
Исаковичи, особенно Павел, хотя и покупали упомянутые немецкие книги, больше любили книги святого, неземного, необычного содержания.
А пуще всего чудеса.
И Павел, этот статный, широкоплечий мужчина в свои тридцать восемь лет остался, как и его братья, в глубине души ребенком, с нежностью относясь к женщинам и мечтая об иной, более совершенной жизни. Интерес к чудесам, к святым угодникам, ко всему сверхъестественному у этих грубых, полуграмотных кичливых офицеров вполне уживался с их повседневной жизнью, как их православие уживалось с суеверием.
Они верили, что сердце матери при виде мертвых сыновей может разорваться от боли. И хотя эти люди ходили по своим надобностям за амбар — в том числе и женщины, все они жаждали трогательной любви, человеческой доброты и если любили, то любили до гроба. И подобно тому, как они могли отдать последние деньги за роскошную табакерку с эмалью, красивые пуговицы, шикарный венский камзол, серебряный с перламутром пояс или венское душистое мыло, они готовы были отдать жизнь за любимую женщину.
В ужасе, что жена не перенесет трудных родов, Петр, глядя на ее мучения, взывал к богу, чтоб тот взял его, а ее оставил жить.
Трифун, стрелявший в Павла, не убил на войне ни одной женщины. Не убивали женщин и его гусары.
Серб-переселенец читал в елизаветинской России житие Иоанна Златоуста не как богословское произведение, а как рассказ о жизни, полной чудес, как сказку. Вишневский послал книгу, чтобы посмеяться над Павлом, но тот просто наслаждался, читая житие Иоанна Златоуста.
И если служанка купца Жолобова с могучими легкими заставала его вечером при свете свечи за этой книгой, он лишь мельком взглядывал на нее как на призрак и снова погружался в чтение.
Или отворачивался, и она тихо уходила.
Когда свеча угасала, Исакович сквозь мрак ночи видел, как мерцал и переливался Днепр, видел Подол, откуда до зари неслись песни его земляков.
Небо было усыпано звездами.
И Павел принимался размышлять о том, где и как закончится его жизнь, столь не похожая на житие Златоуста. И разве не чудо, что никому не дано предсказать будущее даже самого скромного и бедного человека?
Луна с каждым днем увеличивалась, и в конце августа, в субботу двадцать седьмого, на преподобного Пимена Великого, началось полнолуние.