Тщетно Павел предостерегал брата, что, если русские услышат, его засыплют свинцом. И убеждал, скрепя сердце, спокойно объяснить штаб-квартире в письменной форме, какова разница в статуте сербов, который поначалу был военным, а в последнее время стал «провинциальным»{26}. Что раньше сербы находились Austrico Politicum[27], а сейчас от них требуют, чтобы, находясь в Австрии, они стали Hungaricum provinciale![28]
И покуда трое Исаковичей пребывали в неизвестности, сидя в занесенном снегом доме Жолобовых и ожидая назначения в заново формирующиеся в России сербские полки, бушевали метели.
Свара между сербскими генералами Хорватом, Шевичем и Прерадовичем разгоралась все больше.
Хорват после возвращения из Москвы и Санкт-Петербурга вошел в такую силу, что с Шевичем и Прерадовичем не пожелал ни встречаться, ни переписываться.
«С сего времени, — сказал он, — буду разговаривать только с русскими!..
С русскими генералами и сенаторами…
В крепости Крылов открываю собственную канцелярию…
С шестью отделениями…»
— У меня, — передал он Исаковичам, — найдутся для вас места! Я тут же повышу вас в чине.
Правда, Хорват немного сник, когда из Санкт-Петербурга пришла весть, что на общем заседании сената и Военной Коллегии 20 ноября императрица утвердила в генеральском чине не только его, но и Шевича и Прерадовича.
Исаковичи записались в штаб-квартире к Шевичу и Прерадовичу. А вскоре и война между генералами поутихла.
Зато началась свара из-за офицеров между полками Шевича и Прерадовича. Кто больше привлечет на свою сторону переселенцев? Полком Шевича командовал старший сын генерала секунд-майор Живан. И полком Прерадовича командовал его сын, премьер-майор Георгий.
Тихая война велась и между их супругами.
Выпытывали, какая из офицерских жен хорошая мать, какая плохая, какая падка на русских, а у какой — каменное сердце.
Юрат ругал и Хорвата, и Шевича, и Прерадовича, ругал и Киев и святителей Киева. А когда Павел спросил, чем перед ним провинился Киев, Юрат ответил:
— Тем, что в Киеве повивальных бабок раз-два и обчелся!
Тем временем рыжекудрая Варвара оправилась, и ее лицо засветилось особой спокойной красотой беременных женщин.
Петр ходил вокруг нее петухом и горланил на всех перекрестках, что жена у него забрюхатела и, судя по цвету лица, родит сына!
Варвара льнула к мужу, пока боялась выкинуть и умереть от выкидыша. Но окрепнув и поздоровев, опять поглядывала на него насмешливо, как на индюка. «Ребенок, сущий ребенок!» И все-таки явно наслаждалась его молодостью, а молод он был не по летам. Наслаждалась его красотой майской розы. Ясно было и то, что в Петре она находит молодого супруга-любовника, как и то, что хочется ей чего-то другого и кого-то другого. Она залилась веселым смехом, когда Юрат однажды заметил, что с женщиной нельзя обращаться так, будто она цветок, который впору сломать любому ветерку. Петр и Варвара влюблены друг в друга, как ягнята. Это никуда не годится! Вот Трифун и Кумрия любили друг друга как два борца. Так и надо!
Павел жил все это время среди них как чужой, словно они ему и не родня. То, что он очень переменился, заметили и Анна и Варвара.
Целыми днями он где-то бродил. Дома его никогда не было.
А когда его спрашивали, куда он ходит и кого ищет, Павел говорил, что ищет женщину с зелеными глазами и ресницами пепельного цвета.
Анна со служанками варила для всех обед и частенько видела, как Павел, сидя дома в ожидании офицера из штаб-квартиры Витковича, целыми часами смотрит в огонь и на лице его блуждает безумная улыбка.
Замечала она и то, что Варвара к Павлу теперь более равнодушна и лишь изредка погладит его по затылку, но целовать больше не целует. Зато Павел стал относиться к Варваре с нескрываемой нежностью. Хотя в его нежности не было ничего похотливого и Петр не ревновал его к жене, Анну охватывал страх. В нежности Павла ей виделось что-то безрассудное, совсем не свойственное этому весьма холодному и надменному вдовцу.
«Женщину иной раз сравнивают с цветком, у людей это вызывает смех, — говорил он. — Но я так и думаю: женщина — цветок!»
Даже слепому было ясно, что ничего недозволенного между Павлом и Варварой нет, и все-таки у Анны холодело на сердце, когда она видела, как Павел смотрит на Варвару и как старается ей угодить.
Между тем счастливая пора в отношениях супругов миновала. Воскресшая было в Токае любовь и душевная теплота снова сменились холодной сдержанностью Варвары к мужу.
К счастью, Петр видел лишь то, что его жена беременна, и не замечал, как она все чаще с досадой на него поглядывает.
Павел всячески старался сблизить их, будто чувствовал себя виноватым в холодности жены к мужу. Он мирил их, развлекал, расхваливал, уверял, что они счастливейшая пара, словно был их и братом и сестрой.
Если Петр и Варвара вспоминали о каких-либо неприятностях или недоразумениях в дни медового месяца, Павел обычно восклицал:
«Было и быльем поросло!»
А когда им приходило на ум что-то хорошее, веселое, он вдруг склонял голову и говорил тихо-тихо: «Было и быльем поросло».
Но иногда Павел, сидя в кругу семьи, уставившись в одну точку, вдруг замолкал, точно прислушивался к чему-то далекому, и начинал без всякого повода улыбаться. Исаковичи поспешно осеняли себя крестным знамением. Как-то вечером Анна сказала, что Павла следует свозить в монастырь и прочитать над ним молитву, а также под каким-нибудь предлогом тайком отвести к знахарке, чтобы снять с него заговор.
— Какие-то женщины навели на тебя порчу, — сказала ему однажды Анна. — Со вдовцами такое случается.
И все были потрясены, когда Павел, улыбнувшись, воскликнул:
— Правильно! И не одна, а две — мать и дочь!
Днем Павел ничем не отличался от всех прочих нормальных людей, но вечером у очага взгляд его становился безумным, как у сумасшедшего. Время от времени он весело и радостно улыбался, а когда Анна спрашивала, чему он улыбается и не вспомнил ли он ту мать и дочь, Павел отвечал:
— Нет, озорника Бркича!
Родичи испуганно переглядывались и расходились спать озабоченные.
Однажды вечером Павел смеясь объявил, что, кроме него самого, все люди, которых он встречал на пути в Россию, не в своем уме.
Один, например, вообразил себя Карпатами!..
Лишь Россия его, Павла, не разочаровала.
Она ему кажется совсем непохожей на Срем, Темишвар, Варадин, где они до тех пор жили. Россия — словно бесконечная снежная зима, а во сне она видится ему огромной, могучей рекою, с которой он по ночам разговаривает. И этот сказочный исполин, который является ему во сне, говорит, что в Темишвар он, Павел, уже не вернется, если бы даже захотел.
Русский див, с которым он ведет беседу в снегу, говорит, что их дома там опустели. «Ваш дом, — говорит он, — пустой дом!»
Этот див в облике громадного медведя уверяет, будто у себя на родине они уже чужаки: «Вы иностранцы там!»
Но утешает, что он, Павел Исакович, отныне здесь всем людям брат. «Вы брат мой здесь!»
Исаковичи к январю уже научились кое-каким русским словам, по этому поводу было немало смеха. Когда Павел, рассказывая свои сны, вплетал русские слова, все хохотали.
И только Анна смотрела на него испуганно.
Позже она говорила, будто тогда еще ей впервые пришло в голову, что все эти сны, о которых Павел так весело и беззаботно рассказывал, плод фантазии помешанного человека.
Но она не посмела сказать об этом прямо.
А Павел рассказывал, что у русского исполина в его снах лик холодной луны.
Дом купца Жолобова стоял под горой, на которой белели киевские церкви, и Павел днем и ночью слышал перезвон колоколов. Он нравился Павлу. Это было его первое в Киеве незабываемое впечатление.
Глубокий звон этот убаюкивал, казалось, не только его, но и Подол, и Киев, и весь мир, землю и людей, как морской прибой.