Вернулся он после визита к Божичу в глухую пору ночи, хромая, весь в грязи и до того разбитый, что в трактире всполошились и вызвали фельдшера.
Отмывали его до утра.
Павел сказал лишь, что был в пьяной компании и вывалился на всем скаку из экипажа. И теперь хочет выспаться.
Завтра, как можно раньше, он должен уехать из Вены — ему нужен экипаж, который довез бы его хотя бы до Швехата, за ценой он не постоит.
Было еще темно, лишь за городом в горах уже брезжило, когда он, весь разбитый и смертельно усталый, лег спать.
Комната с балконом, которую он занимал, находилась над сводчатыми воротами трактира. Из цветника после дождя тянуло свежестью и поздними розами.
Он тут же заснул, как сурок, постанывая и что-то бормоча. И вдруг сквозь сон услышал, что его зовут по имени. Вздрогнув, он проснулся. И в самом деле, кто-то под балконом из темноты его звал. Голос доносился, казалось, откуда-то издалека и напоминал завывание пса.
— Исакович, курва, выйди, поговорить надо!.. Мать твою разэтак, русским князем стать хочешь!.. Скажи, сколько тебе Волков сунул?
В первое мгновение Павлу почудилось, что это сон.
Но тут же он понял, что не спит.
Понял, что кричат с улицы, из-за стены или из еще темного сада. Тот, кто кричал, должно быть, хорошо знал расположение комнат и куда какие окна выходят.
По голосу он узнал Ладжевича.
Потом послышался смех, человек смеялся так, словно его щекотали. И пение: «Вздыхал, волочился, а девица осталась невинной! За что дурака отходили дубиной? Э-э-э-х!»
Павел узнал смех Филипповича.
Несколько мгновений Исакович оставался, как завороженный, в постели. Вслед за пением в открытую дверь балкона влетел булыжник и разбил умывальник возле кровати. Павел бросился, как был, голый, весь измазанный мазью фельдшера, на балкон и громко, по-сербски, осыпал их отборной извозчицкой бранью.
Он слышал, как кто-то выбежал из-под балкона, перескочил через стену сада, захохотал, и снова послышался голос Ладжевича:
— Нету, Павел, цыплятинки без палок! Как нет раков без мокрых штанов! Выходи, курва!
Пока Исакович наспех, как попало, одевался, натягивал сапоги и совал в голенище нож, все стихло.
По улице мимо стены прокатил экипаж, и вдалеке смолк, точно собачий брех, хохот.
Больше Исакович не ложился.
Еще солнце не взошло, как, расплатившись по счетам, он спустился к приехавшему за ним экипажу.
Заспанный трактирщик кланялся и просил прощения за то, что доломан после стирки не высох, что красный ментик грязный. Исакович, словно сбросил змеиную кожу, оставил ментик Гульденпергу.
Таким образом, Павел Исакович укатил сломя голову из Вены в воскресенье, вернее в понедельник, девятнадцатого сентября, как можно понять из письма, сохранившегося в семье после смерти его больного родственника. Но, возможно, эта дата относится к его приезду в Буду? Фраза не совсем ясна. Точно только то, что был это день великомученика Трофима.
А по католическому календарю второе октября.
Исаковичи отмечали этот день, как день их ангела-хранителя.
В Киеве русские не раз допытывались у капитана Исаковича, почему он так спешно покинул австрийскую империю и Вену и каким образом это ему удалось? Допытывались и родичи.
Исакович говорил об этом сбивчиво, но при этом ни разу не помянул Божича.
Австрийская империя, дескать, страна просвещенная, недаром она в центре просвещенной Европы, а Вена красивый город. Веселый. Счастливый.
Армия Австрии, союзника русских, сильная.
Единственное, что ему там не понравилось, так это разница между венскими дамами почтенного возраста и старухами сербками. Между австрийскими пожилыми господами и сербскими дедами. Наши бабки считают, что старость от бога и негоже сетовать на то, что уходишь в иной мир. У венок наоборот: каждая карга хочет жить сто лет, быть молодой, красивой, оголяться и иметь кавалера. Каждая хочет вернуть былую юность и снова стать хорошенькой. В их лицах нет ни смирения, ни доброты наших старух, они глотают какие-то эликсиры и ставят клистиры, которые якобы омолаживают. И старики в Вене не многим лучше. Тоже наряжаются, румянятся и отправляются на охоту за молодой дичью! Тоже хотят жить без конца!
Удлинить свой век!
Омолодиться!
Некоторые даже говорят о том, чтоб родиться заново!
Когда Павел все это рассказывал о венках и венцах в Киеве, русские над ним смеялись, говоря, что так же ведут себя и русские в Санкт-Петербурге.
А братьям Павел с грустью говорил, что нисколько не жалеет, что распрощался с просвещенной Австрией, где оставил стольких родичей, кумовьев и земляков!
До сих пор они думали: все сербы одинаковы, все сыновья одного народа, «привилегированного» народа. Но в Вене он понял, что это не так. Есть среди них и майоры, и коммерсанты, и картежники с подстриженными усами, и бабники, и обжоры, есть свиньи, подлизы, а наравне с беззаветными храбрецами найдется немало шляп и невероятных трусов. Несколько раз он говорил Юрату:
— Мои соплеменники в Вене, толстяк, научили меня различать добро и зло! Благородство и низость! И отныне, если придется идти куда бы то ни было в темноте со своим единоплеменником, спину свою ему не открою, пойду задом! Вот так-то, мой любезный братец!
В общем-то, Павел Исакович мало что мог рассказать о престольной Вене. Еще меньше о людях, которые там жили. Город как город! Видел точь-в-точь такого же гнедого, как у кума Малиши. Рассказать же о том, что видел свою Луну, которая плясала в Темишваре на канате, не посмел, да и желания не было.
И хотя эта блондинка брала у него на содержание родителей много денег, Павел никогда не сомневался в ее любви. И ушла она от него только потому, что он собрался жениться. Среди кирасиров Темишвара и Осека нашлись бы офицеры и побогаче его, которые охотно дали бы красивой блондинке больше денег. Но она оставалась ему верной до конца. А в том, что пришлось содержать ее родителей, виноват он один. Исаковичи сами плели небылицы о каких-то несметных сокровищах, привезенных ими якобы из Сербии. Будто это сокровище Неманичей{14}. На самом же деле все их богатство сводилось к нескольким женским поясам из серебра и перламутра, нескольким кованным серебром пистолетам, сотне-другой дукатов да к конюшне отчима Павла — Вука Исаковича.
Трифуново богатство до женитьбы на дочери одеяльщика Гроздина заключалось в нескольких позолоченных ложках, серебряных султанах, лампадах и золотой чаре, подаренной монастырю Шишатовац{15}.
Юрат недолюбливал эту милую и веселую немку, которая, конечно, искренне любила Павла и сошлась с ним вовсе не из-за денег, недолюбливал лишь потому, что боялся, как бы она не родила Павлу сына.
Что тогда делать?
Будет ли он Исаковичем или Бергхамером?
Такие уж были тогда времена.
Потому что лишь Сербия занимала умы Исаковичей, с этой единственной их святыней нельзя было шутить.
Исаковичи покинули Сербию с полками подунайской ландмилиции тринадцать лет тому назад, покинули с твердой надеждой вернуться, и ее утрата осталась в их сердцах незаживающей раной. Раной, о которой не говорят, но которая жжет, как жар под остывшим пеплом. Для Юрата и Петра потеря родины была словно первая несчастная любовь. Трифуну, которому в то время исполнилось тридцать семь лет, это событие напоминало костры в осеннюю пору на жнивье, уже покрытом инеем, и было предвестником долгой суровой зимы. Павел был в расцвете сил, ему при взятии турками Белграда исполнилось двадцать четыре года, уход из Сербии вызвал у него чувство невыносимого стыда. Незабываемый удар, хуже удара кнутом по лицу.
Австрия для Исаковичей так и осталась чужой, непонятной страной, проще сказать ведьмой.
В первые годы они надеялись вернуться вместе с австрийским войском в Црна-Бару, в родное Поцерье с его небесной лазурью. А когда увидели, что их обманули, что они ошиблись, они решили исполнить завет, оставленный им Вуком, — переселиться в Россию и сгинуть среди ее необъятных равнин и снегов. В те годы все офицеры в православном Подунавье возненавидели Австрию, особенно, когда прошел слух, что деспота Георгия Бранковича заточили обманом в крепость Хэб и медленно травят ядом. Народ верил всему.