Павел размяк и с умилением смотрел на этого отвратительного человека, — то ли потому, что Божич так и не спросил о Евдокии и о ее посещениях семьи Зиминских, то ли потому, что они много выпили, играя в фараон, и вино его веселило.
И Павел принялся объяснять ему, что ничего он украдкой не делал. Писали они, Исаковичи, и в имперскую комиссию, и придворному советнику при дворе Малеру, только все без толку. И вся их партия, что переселяется в Россию, ничего тайком не делала и несколько раз подавала из Варадина и Темишвара письменные челобитные. Такие же прошения посылали и его родичи в Карловацком округе. Писали, что собираются в Россию, и другие — из Лики и Бании. Писали венскому двору (Исакович сказал: «am Hof»), писали, что жалуются открыто. От имени и больших и малых! Пусть знают все! Вена хочет отобрать у них добытое саблей («mit dem Säbel!»)! Хочет превратить их в горемычных паоров. (Исакович сказал: «Vertauschen zu arme Bauern!») В Темишварском Банате в дни католических праздников им не позволяют заниматься ремеслами, торговать, работать. Трудиться в поле! А из Сербии их выманили обманом!
Тут Божич вдруг насупился, выругался и закричал, что только в Австрии на границе Сербии, на турецкой границе, будущее их народа, а не в снегу где-то далеко на севере!
Божич проводил Исаковича до двери дома.
До калитки он не пошел.
Не предложил остаться переночевать на одном из диванов-гробов, которые вечером превращаются в постели для нечаянных гостей. Впрочем, Исаковичу отвратительна была даже мысль провести ночь в доме, где его жена перед богом спит с Божичем, своим мужем перед людьми.
И, словно спасаясь бегством, он быстро распрощался с Божичем.
Гусары проводили Исаковича до калитки.
На дворе все еще гремел гром, сверкали молнии и шел дождь.
Время приближалось к полуночи.
Исакович при свете фонарей тщетно искал взглядом у подъезда карету Агагиянияна.
Кареты нигде не было.
Гусары Божича утверждали, что Агагияниян приезжал и снова уехал и что карета ждет его у школы верховой езды, фонари которой горели в темноте в четырехстах шагах от дома. В аллее было темно, освещали ее только молнии.
Никогда ничего подобного с Агагиянияном и его каретой не случалось. Исакович удивился и рассердился. Оставалось либо вернуться назад к Божичу и просить у него экипаж, либо идти пешком до лошадиного храма Палладио. Подумав, что его, наверно, ждут там, он выругался, попросил фонарь и решил идти до школы пешком.
У подъезда школы обычно стояла целая вереница экипажей, и Павел рассчитывал, что кто-нибудь подвезет его до трактира.
После ухода Исаковича Евдокия сразу переменилась. Она уже не брала Божича под руку и бесстыдно не прижималась к ветеринару, а заявила, что идет спать.
Поднялась на второй этаж в свою спальню.
На постели ее уже поджидала просторная французская ночная рубашка, совсем такая, какую она видела у г-жи Монтенуово, а рядом над зеркалом горели два венецианских фонаря, которые де Ронкали привез из своего дома в Граце.
В окна спальни вливался запах мокрого сада, веяло приятной прохладой. Ветви лип и каштанов заглядывали в комнату. Молнии освещали ее постель, словно кто-то с облаков задался целью подсмотреть, как она раздевается.
На широком серебряном большом подносе в шандале горела большая свеча из белого воска в форме лилии — продукция фабрики ее отца, воскобоя Деспотовича.
Госпожа Евдокия тщательно задвинула французский засов с висячим замком и улеглась. Потом приподнялась и, сидя в постели, задумалась.
Лицо и грудь ее были смуглыми от загара. Тело же напоминало белую восковую лилию. Только волосы падали на плечи черной гривой. Обхватив колени руками, разукрашенными перстнями, она опустила на них голову и заплакала. В эту минуту она была такой, какой ее не знал ни Божич, ни Исакович. Такой ее знала лишь дочь, Текла.
Бывают женщины, которые остаются неразгаданными даже самыми близкими людьми.
Та женщина, что плакала теперь под сверкание молний и удары грома одна в своей постели, тринадцать лет назад ничуть не отличалась от своих соплеменниц. Босоногая девчонка с синими от шелковицы губами. И тетка Ракич из Вуковара все еще рассказывала ей на сон грядущий о Ходже Насреддине и другие детские сказки. Евдокия, которую тетка звала Евджо, обычно засыпала под сказку про медведя и лису, где речь шла о гостеприимном добром медведе и лукавой продувной лисе. «Возьми, лиса, ложку меда!» — под эту фразу девочка чаще всего закрывала глаза и погружалась в сон.
То была беззаботная пора.
Грянула война, прокатилась огнем по селам, перешла через Саву, чтобы опустошить и Сербию. Но Срем в то время пребывал в полном покое. Воскобой Деспотович, уже потерявший тогда жену, внезапно разбогател, торгуя свечами, сделанными по венскому образцу, и продавал их тысячами вдоль всего Дуная. Потом вместе с Георгием Трандафилом принялся скупать волов и лошадей у прасолов, те пригоняли скотину в Пешт, а оттуда ее отправляли вверх по реке в Вену. Со своим побратимом, коммерсантом из Буды, неким Георгием Ракосавлевичем, он вел честную торговлю волами, а со своим компаньоном Георгием Трандафилом потом занялся ростовщичеством. И умножив таким образом свой капитал в три, четыре, пять и десять раз, начал скупать в Вене у Копши все больше и больше дукатов.
Когда в 1728 году сербские коммерсанты в Вене решили, что для поднятия авторитета сербов в стольном граде необходимо иметь собственную церковь, Деспотович был одним из тех толстосумов, кого выдвинули на роль жертвователя. В 1733 году у Деспотовича были уже свой кучер и карета, и, если бы не скоропостижная смерть невесты, церковь обвенчала бы его как вдовца вторым браком. Это заставило воскобоя затребовать у сестры свою единственную дочь. Сестра не только привезла Евдокию, но и сама осталась в Буде. Сгорая от стыда, который каждая женщина в ту пору чувствовала или делала вид, что чувствует, перед даже самым близким мужчиной, госпожа Ракич сказала брату, что приехала выдавать Евдокию замуж.
Она-де уж заневестилась.
Срочно взялись готовить приданое.
Насели на девушку, стали ее учить читать и писать, вернее царапать на бумаге. Начала она болтать по-немецки. Учили ее и танцевать. Играть на арфе. Ходить в чулках.
Больше она уже не бегала босиком и даже боялась громко смеяться. Усмирили ее в коридорах монастыря Клариссы в Буде.
А в семнадцать лет выдали за Божича.
Божич, один из блестящих офицеров венгерского гусарского полка, нес в 1737 году службу при дворе, сопровождая карету с Марией Терезией и охраняя ее сады, и прославился своими дуэлями. И хотя ныне Божич был развалиной, он все же имел доступ в общество прежних своих товарищей и знакомых.
В этом-то обществе так и изменилась его жена.
Своей невероятной грубостью Божич сразу после рождения первого ребенка оттолкнул от себя жену навсегда. Он ежедневно и ежечасно твердил о достоинствах своей первой жены и тем не только отвратил Евдокию от себя, но и заставил ее отгородиться от него стеной молчания. Она уже не делилась с ним ни своими радостями, ни огорчениями. И каждое новое платье, которое она надевала, каждая новая прическа, сделанная парикмахером, каждый новый ухажер, пытавшийся ее заполучить, играя с ней — по обычаю того времени — в пастуха и пастушку, все больше отдаляли г-жу Божич от мужа. Перед ней, кланяясь и манерничая, проходили молодые, надушенные офицеры, уверяя ее, что она мало сказать красива, она прекрасна — истинная богиня полуночи, и в то же время называя имена женщин, с которыми был близок ее муж.
Выйдя в семнадцать лет замуж, спустя четыре года после приезда из Вуковара, этого гусиного царства, в Буду, Евдокия Божич была невинна и не имела четкого представления о назначении тех или иных органов своего тела, хотя ее тетка, госпожа Ракич, со сказок о медведе и лисе перешла на истории о замужестве, о рождении детей и о горячих объятиях, на сказки, в которых королевы, брошенные злыми королями, оставались в лесах одни с грудными младенцами на руках.