В Темишваре прасолы Маленицы рассказывают, что в нашей Сербии и птицы уже не поют, тишина стоит в сожженных деревнях такая, что одних сов по ночам и слышно. Обезлюдела Сербия, Юрат. Черные платки висят в нашей Црна-Баре не на кладбище, а на придорожных деревьях. Некому хоронить покойников, собаки их терзают.
Эх, толстяк, когда двинемся мы в Россию, придется нести перед собой не знамена, а черные стяги.
Конечно, несчастья преследуют и другие народы. Но они хоть могут передохнуть, забыться. А нам и этого не дано.
В Сербии, сказывают, все вымерло, слыхать лишь, как ужи — хранители очага, единственные живые существа, — ползают по пожарищу. Да, да, Юрат, был я и в Шлосберге.
Выполняли мы императорский приказ, слушались Энгельсгофена и Сербеллони.
Был я и в Вене.
Молили светлейшего дожа Венеции.
Обхаживали и пашу в Белграде{8}.
Сейчас, толстяк, я направляюсь в Россию. Еду туда.
А с собой беру и тебя, и Анну, и Трифуна, и Петра, и Варвару.
Русские говорят, что отныне мы должны их слушаться и думать о том, что делаем.
Отныне мы будем слушаться его высокопревосходительства Степана Федоровича Апраксина, ее императорского величества генерал-кригскомиссара{9}, подполковника лейб-гвардии Семеновского полка и всех российских орденов кавалера и милостивого государя нашего!
Слышишь, толстяк? Слышишь?
Всю дорогу до Леобена Исаковича трясла лихорадка, которой в те времена мучились почти все его земляки. Он дремал. Голова горела. Время от времени он что-то бормотал и разговаривал сам с собой.
Кучер Клейнштетера был из тех кучеров, каких только и могут держать скобяных и кузнечных дел мастера, если они их вообще держат: человек грузный, невеселый и молчаливый.
Он торопился и ехал напрямик, в гору ли или под гору.
Мимо Исаковича вновь проплывали придорожные вековые дубы, молодые буки, каштаны, а далеко на горизонте белели снежные вершины гор. Зелень в перелесках была тут густая, и экипаж все чаще нырял в прохладную густую тень.
По обочинам дороги в высокой траве пестрели пахучие цветы.
Карета время от времени проезжала мимо дома, фруктового сада или пчельника.
Как это обычно бывает в пути, жизнь представлялась Исаковичу каким-то подобием ветряной мельницы. И хотя он сердился на Кейзерлинга и на Волкова за то, что они отправили его в это путешествие, только со службой в русской армии связаны были все его надежды. Исаковичи и их родичи не так-то легко решились на переселение, хотя Австрию в последнее время во всем Среме возненавидели. Мысль о переселении, охватившая жителей пограничья, вызывала одновременно и смятение. Связи с австрийской армией, с которой они ушли из своей Сербии и с которой отступали до Буды и Острогона, рвать было нелегко. С ней они бились за Белград, с ней связывали надежду на возвращение домой. И лишь уразумев, что их обманывают, что вся эта война Вены против нехристей — наглое надувательство, они возненавидели Австрию.
Русская армия, возросшая слава которой совпала с их юностью, стала, подобно французской или прусской, легендарной, но главное, она была православной, и поэтому обнищавшие, измученные народы Балкан увенчали ее почти неземным ореолом. И как только Павел вспоминал, что принят в эту братскую армию, он выпячивал грудь, и гордо вскидывал голову. И говорил себе, что все-таки есть в его жизни утешение. Как бы там ни было, он остался кавалеристом, и путь его, хоть и окольный, а все-таки ведет в Россию.
«В конце концов, — думал он, — если я и погибну, то в лихой кавалерийской атаке, которыми так славятся русские, а не старым уродливым беззубым стариком — ведь именно такая участь ждет всех этих купцов, торговцев и адвокатов в Руме, Митровице и Осеке. Исаковичи должны умирать красиво».
С этой мыслью, пока лошади отдыхали, он с удовольствием растянулся на траве неподалеку от экипажа и спокойно уснул.
Переночевав в Леобене, на рассвете отправились дальше.
Дорога оказалась тяжелой, без конца лил дождь, приходилось то и дело останавливаться в каких-то убогих трактирах, а уж хуже этого нет ничего на свете.
В Леобене Павлу приснился сон, который позже не раз вспоминался ему наяву. О том, как он был на могиле жены, когда ездил в Руму.
Павел остановился в Неоплатенси по дороге из Темишвара в Срем и провел день в гостях у сенаторов Стритцеского и Богдановича. Заехал он и в Варадин, чтобы посетить гробницу, построенную братьями над могилой его жены. Сыщик из штаба корпуса, следивший за ним в Неоплатенси, сообщил лишь, что в Варадине капитан ходил только на кладбище.
Донесение с удивлением пришили ad acta[7].
Однако так все и было.
Павел поехал на могилу жены не по религиозным побуждениям и не обычая ради, а потому, что был полон восхищения этой женщиной — сейчас он любил ее мертвую больше, чем живую. И этот человек, обычно не признававший слез, долго стоял над могилой в лазури летнего дня и трясся от рыданий. И даже теперь, когда он был так далеко от нее, при одном воспоминании у него перехватывало горло.
Он снова и снова вспоминал, как молча шагал вдоль насыпей освещенных солнцем батарей, по узким проходам крепости, где не могла проехать и повозка, как издали увидел кладбище, а еще дальше за ним — Фрушка-Гору.
Гробница жены была на холме, в тени сливового сада, и ее синий жестяный купол проглядывал в зелени. Перед ней, окруженная вечнозеленым самшитом, стояла скамейка, отсюда открывался вид на скошенные поля, далекий лес и долину Дуная.
Постояв какое-то время у могилы, Павел сел на скамейку, вытянул ноги и закрыл глаза. Он чувствовал, как ветерок с Дуная гладит его волосы и лицо. Потом он рассказывал братьям, что эти минуты у могилы жены были для него самыми сладостными в жизни.
Он содрогался, думая о том, какое должно быть сейчас тело его молодой жены, но это не мешало ему мысленно обнимать и целовать ее еще с большим жаром, чем при жизни. Представив себе труп жены, а повидал он в жизни множество трупов — Павел на мгновенье в ужасе вытаращил глаза, но тут же успокоился. Всё в мире — суета сует, всё — тлен, всё преходяще, как и это лето, что минет с его отъездом в Россию. В том году, будучи все время в дороге, Павел особенно чувствовал поступь лета: на скошенных нивах, кровлях Варадина; на кладбище; во всем Среме; на себе самом; во всех странах и государствах.
В родных местах лето было еще жарким, но с Дуная уже тянуло свежим осенним ветерком. Смерть жены соединилась в его сознании с быстротечностью всего сущего, всего, что составляло его жизнь. Темишвар, Сирмийский гусарский полк, земля, дом — он все оставляет, и провожает его, гладя по волосам и лицу, лишь мертвая жена. У братьев есть дети, братья могут тешить себя тем, что дети продолжат их жизнь и таким образом она будет тянуться вечно. Он же так не мог думать, ему казалось: все, что с ним происходит, происходит во сне. И все же из Варадина Павел уехал без грусти. Напротив, он увез оттуда песни — парни как раз ввели в обычай водить хороводы в лунные летние ночи. И услышанные мелодии неизменно приходили ему в голову, когда он вспоминал о жене.
И это было прекрасно.
Из найденных после смерти лейтенанта Исака Исаковича бумаг видно, что Павел вернулся в Вену из своей поездки по Срему и Посавью семнадцатого сентября 1752 года. В день святого Франи. По православному календарю это был день великомученика Вавилы.
Слава богу, что и по одному, и по другому календарю это была пятница.
Таким образом, мы знаем, когда это произошло.
На этот раз обошлось без всяких дорожных происшествий.
В Леобене ему показали чудо: божью матерь, которая один раз в году проливает слезы. Ее лицо из белого фаянса понравилось Павлу, как и надетый на голову венок из лилий. Ее черные глаза немо смотрели на него. От всего ее облика веяло святостью, которую он воспринял всей душой.