Кроме того, как хорош бы ни был оккулус, у него существует предел. Даже самый ретивый и талантливый демон, заключенный в его хрустальных глубинах, не сможет перенести тебя внутрь событий. А вот театр… Именно в театре как-то раз она увидела, как горит осажденный триста лет назад Магдебург и даже сама побывала на месте битвы, впечатление об этом были так сильны, что сохранились и по сей день.
К разочарованию Барбароссы выставленные в витрине оккулусы играли не пьесу и не концерт, как она надеялась, вместо этого выстроенные в ряд хрустальные бусины демонстрировали сидящего за письменным столом господина средних лет в расшитом галуном камзоле, который что-то бормотал, кивая зрителю и ежеминутно поправляя пальцем на переносице маленькое изящное пенсне. Барбаросса не собиралась вслушиваться, тем более, что оккулусы играли почти без звука, но кое-то все-таки услышала, пока они с Котейшеством шли мимо витрины:
— …шестой год продолжается кровавая бойня, развязанная архивладыкой Гаапом и его смертными вассалами в афганских ханствах, бойня, унесшая миллионы мирных жизней, разрушившая десятки аулов и крепостей. Гаапова орда раз за разом демонстрируя свой звериный нрав, не намерена останавливаться, пока не превратит эту часть мира в выжженную пустыню — и мы все служим тому свидетелями. Речь идет о войне, о настоящей войне, которая уже грохочет на востоке тысячами ландскнехтских сапог, вбивая в землю все установленные веками заветы справедливости. От демонов воздуха мы получаем вести о том, что варварские орды Гаапа, в первую очередь хваленые руссацкие рейтары и мушкетеры, поддержанные отрядами бухарской тяжелой пехоты и каракалпакскими пращниками, осадили крепость Джавару, при этом безжалостно предав огню и смерти все окрестные кишлаки и аулы. Нет сомнения, если цивилизованный мир не вмешается, уже вскоре не только над Джаварой, но и над прочими крепостями взовьются стяги с красной пентаграммой, символом безумного алчного Гаапа…
Барбаросса презрительно сплюнула. Пусть даже оккулусы не оправдали ее ожиданий, в витринах Эйзенкрейса все равно оставалось чертовски много забавных штук. Так много, что забреди сюда сестрица Барби с мешком золота за плечами, ушла бы восвояси без башмаков и дублета, все до последнего крейцера оставив в здешних лавках.
Бронзовая подзорная труба, трудолюбивый демон которой, живущий между прозрачными стеклами, во много раз увеличивает предметы, так что в хорошую погоду можно смотреть на много мейле вокруг. Шкатулки для проигрывания музыкальных кристаллов, как большие, вооруженные медными раструбами так и малые, которые спокойно умещаются в карман. Заговоренные кольчуги, которые полагается поддевать под рубаху, такие тонкие, что, кажется, ничего не весят, но способные выдержать выстрел из мушкета в упор. Крошечные обскурные камеры — казалось бы, просто ящичек с глазком, но достаточно навести его на цель и нажать на кнопку, как россыпь крошечных демонов, сидящих внутри, в считанные секунды своими бритвенно-острыми зубами выгравирует изображение на медной пластине. Зачарованные кресала, высекающие искру одним только небрежным движением, не заставляющие стирать в кровь пальцы. При одной только мысли о том, с какой пользой можно было бы использовать эти штуки у Барбароссы иной раз спирало дыхание.
Были тут, конечно, и дурацкие, не имеющие никакого смысла кроме развлечения, но, сказать по правде, даже они были выполнены так роскошно, что невольно манили. Например, эта штука, которую называли «тетрамино», на которой помешались в последнее время все малолетние суки, которым монеты жгут карманы. Казалось бы, херня херней — маленький ящичек с половину книги размером, с небольшим оконцем на одной стороне. Музыку не играет, огня не высекает, пластины не гравирует — просто невидимые существа, живущие в нем, перетаскивают внутри небольшие, выточенные из красного дерева, фигурки. Повинуясь специальным рычажкам, расположенным снаружи, они могут поворачивать их, укладывая в коробку то на один бок, то на другой. Если сложить из разночинных фигурок линию, демоны убирают ее, стирая подчистую, а фигурки все сыплются и сыплются, точно дождь, только успевай вертеть их да укладывать… Совершенно никчемная хрень, но раз попробовав, уже не сможешь оторваться. Торгаши из Эйзенкрейса сдирают за нее по пять гульденов — сущий грабеж, но для себя Барбаросса уже решила, едва только у нее наберется достаточно монет, непременно купит Котейшеству чертово «тетрамино», пусть хоть иногда отвлекается от своих гримуаров…
— Барби! Эй, Барби!..
Котейшество потянула ее за полу дублета, осторожно и робко, точно ребенок, силящийся задержать маменьку возле очередной витрины. Интересно, что она там углядела? Заводную балеринку, занятно крутящую ножками? Осыпанное жемчугами яблоко из червонного золота? Может, зачарованную лошадку с уздечкой из серебряной канители и с кудрявым хвостиком, который можно расчесывать специальной щеточкой?..
Прекрати, Барби, одернула она сама себя. Котейшество уже не ребенок. Ей шестнадцать, и она совсем уже не та перепуганная сопля, что пялилась на тебя с ужасом в темном коридоре университетского дортуара. Она еще нуждается в твоем покровительстве и защите, она все еще пугающе мягка, не нарастила должного слоя стали на боках, но… Она уже не девчонка. Совсем не девчонка.
— Чего? — буркнула Барбаросса, не замедлив шага, отворачиваясь от трех дюжин господ в пенсне, которые, сидя за стеклом, что-то доходчиво втолковывали и объясняли. Если пялиться в каждую витрину, которую Эйзенкрейс с расчетливостью опытного сутенера распахивает у тебя перед глазами, можно блуждать тут до седых волос на пизде. А у нее уже чесались глаза от испарений розовой воды. Не говоря уже о том, что брюхо ощутимо подводило от голода. Они обошли уже по меньшей мере дюжину лавок, но впереди оставалось еще больше. Гораздо больше.
— Гляди… — Котейшество мотнула подбородком куда-то в сторону, — Никак, обер?
— Шутишь? — невольно вырвалось у нее.
Господа оберы редко выбирались за пределы Оберштадта. Воздух низин, проникнутый взвесью сожженных и отработанных чар, был им невыносим, как обычному человеку — вонь кожевенной мастерской, состоящая из удушливых миазмов щелока и мездры. Даже в Верхнем Миттельштадте они появлялись нечасто, обычно только для того, чтобы засвидетельствовать свое почтение бургомистру пару раз в год или украсить собой какое-нибудь празднество, устроенное Семиглавом по случаю окончания сбора урожая. Ниже отметки в сто восемьдесят рут[13] они не спускались ни при каких обстоятельствах, разве что в своих герметически закрытых каретах, запряженных страшными оберскими лошадьми из дымчатого полужидкого стекла.
— Сучья напасть! — вырвалось у Барбароссы, — Только обера нам тут и не хватало!
Судя по беспокойному гомону почтенной публики, а еще по тому, как спесивые стражники спешно оправляли на себе портупеи, силясь принять бравый и щеголеватый вид, наблюдение Котейшества не было фантазией. Кто-то из господ из Оберштадта, устав пить вино из осеннего ветра и играть на лютне со струнами из закатного света, спустился со своих заоблачных высот. И сделал это блядски не вовремя, с точки зрения Барбаросса.
Известно, что творится в Эйзенкрейсе всякий раз, когда там оказывается кто-то из высокородных господ. Магазинчики спешно закрываются — всем наплевать на выставленные за стеклом диковинки, когда можно бесплатно пялиться на настоящего обера, к тому же в воцарившейся давке запросто могут помять товар, а то и высадить стекла. Нет уж, рачительный хозяин, видя такое дело, сам поспешит опустить шторы на витрине, чтобы минутой позже самому присоединиться к зевакам.
— Котти, чтоб тебя! Шевелись!
Котейшество поспешно кивнула, ускорив шаг. Но не смогла побороть соблазна, обернулась на несколько секунд, чтобы глянуть в ту сторону, откуда доносилась наибольшая суета. Дети всегда чертовски любопытны, даже если это одаренные Адом дети, со всем пылом постигающие запретные науки и энергии. Барбаросса и сама, не сдержавшись, глянула туда.