Ведь всякий согласится, что и в обыденной и в литературной речи символ и аллегория различаются очень слабо. Говорят, например, что животные в баснях имеют символическое значение, в то время как басня, согласно вышесказанному, имеет дело вовсе не с символом, а с аллегорией. Правда, самая картина, как мы это видели выше, изображаемая в басне, если эта картина художественна, обязательно и символична в том широком смысле слова «символ», которое мы имели в виду при разъяснении понятия художественной образности. Но в этой картинной и художественной части басни нет того отвлеченного суждения, ради которого пишется басня и по сравнению с которым художественная часть басни уже теряет самостоятельное значение и перестает быть своим собственным предметом, а превращается только в иллюстрацию отвлеченного суждения. Взятая в этом цельном виде, всякая басня, как бы она ни была картинна и художественна, все равно есть только аллегория, но никак не символ.
Часто можно отметить, что содержание пушкинского «Пророка» объявляется аллегорией, в то время как это самый настоящий символ. Точно так же персонажей средневековых моралите объявляют то символическими, то аллегорическими. На самом же деле это область персонификации, а не символы и аллегории.
Если мы теперь спросим себя, объединяются ли чем-нибудь те области сознания, с которыми мы сейчас сравнивали символ и благодаря которым уточнили понятие символа, то нетрудно будет заметить, что отмеченные нами пять областей, близко соприкасающихся с понятием символа, все обладают одним и тем же свойством. Именно во всех этих областях идейная образность (или образная идейность) отделена от предмета изображения, от вещи, и только путем особого акта умозаключения они между собою известным образом объединяются. Сам символ требует весьма резкого разделения идейной образности и той предметности, которая при помощи этой образности определяется. Символ вещи настолько никак не связан с самой вещью, что в нем даже ничего о ней не говорится или говорится частично. Конечно, предмет или вещь, на которую указывает данная символика, не могут не существовать, так как иначе для чего же и конструируется символ и какая вообще цель его существования? А мы выше как раз и доказывали, что символ, с одной стороны, тождествен тому, что символизируется, а с другой стороны, резко от него отличается.
Пушкинский «Пророк» потому основан на символическом изображении предмета, что самый предмет здесь не дан или, по крайней мере, не назван. Правда, поэт сам раскрыл свои карты, дав соответствующее название своему стихотворению. То же самое сделал и Лермонтов. Но они вполне могли бы этого и не делать, так как далеко не все стихотворения снабжаются заголовками. Только прочитав всего пушкинского «Пророка» целиком и отдав себе отчет во всей его идейно-образной стороне, мы делаем вывод о чем-то таком, что в этом стихотворении может быть едва только названо или намечено. Этот вывод касается только предмета, который и самим Пушкиным и нами понимается как пророк. Не делать этого вывода из стихотворения Пушкина мы не можем, так как иначе стихотворение окажется какой-то абракадаброй и каким-то пустым, непонятным набором фантастических образов и слов. Но, с другой стороны, этот пророк все же не есть простая сумма тех образов и идей, которые мы находим в данном стихотворении. Эта сумма образов и идей только еще указывает на что-то, свидетельствует о чем-то, заставляет нас о чем-то делать выводы. Основной вывод заключается здесь в том, что вся эта сумма идейной образности данного стихотворения открывает перспективу бесконечных возможностей для деятельности пророка, который будет обходить моря и земли и будет «глаголом жечь сердца людей». Вот эта уходящая вдаль перспектива деятельности пророка, невольно разлагаемая нами в бесконечный ряд пророческих осуществлений, и есть то самое, что превращает всю художественную образность стихотворения в символику. То, что у человека вырван язык и вместо него вставлено жало змеи, – это само по себе не символ, а известного рода образность, может быть, даже и не очень художественная. То, что у человека глаза стали похожи на глаза испуганной орлицы, в этом тоже еще нет никакого символа, и это является самостоятельным образом, пусть, допустим, художественным, или, как мы говорили, символом первой степени, то есть символом, имманентным самой образности и не вызывающим у нас никаких представлений о бесконечных перспективах. Потому-то «Пророк» Пушкина и является символом, а не поэтическим образом, который имеет для нас значение сам по себе и не обязан указывать нам еще на что-то иное, кроме себя. Образ пророка у Пушкина и Лермонтова является символом потому, что он есть принцип конструирования ряда частичных образов, их модель, а эти частичные образы являются органическим воплощением или перевоплощением, порождением основного образа пророка. Это является, как мы говорили выше, символом второй степени, то есть именно самым настоящим символом.
В аллегории образно-идейная сторона тоже отлична от предмета, но тут поэт сам за нас делает необходимый вывод. Так, баснописцы любят объявлять свой моральный тезис в начале или конце басни, хотя это и не обязательно. Такое же положение вещей мы находим и в олицетворении, в эмблеме и в диспаратном знаке.
Но тогда сам собою возникает вопрос: а возможно ли такое построение идейной образности, чтобы ее предмет давался тут же вместо с нею, вполне одновременно и не заставлял нас предполагать, что за ней кроется что-то другое, что с ней ничего общего не имеет или имеет мало общего? Подобного рода построений существует очень много, и все они тоже плохо размежевываются с понятием символа. Таковы понятия метафоры, сравнения, типа и многих других. Ведь почему, например, не сказать, что Хлестаков или Плюшкин суть символические фигуры? Почему, например, не считать какие-нибудь гомеровские или гоголевские сравнения тоже своего рода символами? Попробуем в этом разобраться, привлекая из множества теоретико-литературных и искусствоведческих категорий только две-три для примера.
7. Символ и метафора
Символ очень близок к метафоре, но он не есть метафора. И в символе и в метафоре идея вещи и образ вещи пронизывают друг друга, и в этом их безусловное сходство. Но в метафоре нет того загадочного предмета, на который ее идейная образность только указывала бы как на нечто ей постороннее. Этот предмет как бы вполне растворен в самой этой образности и не является чем-то таким, для чего метафора была бы символом. Ведь метафора входит в поэтический образ, а он уж во всяком случае имеет самостоятельное значение. Совсем другое дело – символ.
Если символ точно не указывает на то, чего именно символом он является, в этом случае он вовсе не есть символ. Метафора же, как и вообще поэтический образ, хотя и не исключает этого различия, но специально вовсе его не преследует; и это различие идейной образности вещи и самой вещи здесь совсем несущественно. Когда поэты говорят о грустных ивах, о плакучих ивах, о задумчивых кипарисах, о стонущем море, о буйной буре ветров, о том, как прячется в саду малиновая слива, о том, как ландыш приветливо кивает головой, то никакая из этих метафор резким образом не разделяет образа вещи и какой-то еще самой вещи, для которой поэтические образы и связанные с нею идеи были бы пока еще символами. Впрочем, лермонтовская малиновая слива и ландыш, приветливо кивающий головой, уже не есть просто только метафора, но содержат некоторый символический момент, поскольку последняя строфа данного стихотворения говорит об исчезновении тревоги в душе поэта, о разглаживании морщин на его челе и т.д. Также, например, и «Узник» Пушкина едва ли можно свести только на одну самодовлеющую образность, для которой она же сама и является своим собственным предметом. Пушкин тут вовсе не рисует тюрьмы в ее фотографическом виде и вовсе не изображает орла как самостоятельную образность. В стихотворении выражен мощный, хотя пока еще беспомощный порыв к свободе. А это, как и в «Пленном рыцаре» Лермонтова, уже заставляет здесь понимать тюрьму и прочие предметы как символы. Это – художественная символика, которой нет, например, в «Обвале» Пушкина, где просто дается метафорическая картина горного обвала на Кавказе и злое поведение Терека без всякого указания на какую-нибудь сверхметафорическую идейность.