Язык есть обязательно некоторого рода смысловая подвижность и даже непрерывность. Только допотопный механицизм заставляет сейчас многих из нас говорить, что слово состоит из звуков, а словопроизводство или словосочетание состоит из отдельных морфем или отдельных слов, или что предложение тоже состоит из нескольких слов. На самом же деле если брать язык, начиная с минимального звучания и кончая огромными структурами этих разнообразных звучаний, то, во-первых, придется опираться на новый принцип, который нами еще не был затронут, – это принцип движения или подвижности; а, во-вторых, поскольку речь идет о смысловом знаке, то этот принцип звуковой подвижности приведет нас к самым неожиданным семантическим построениям, которые уже не будут иметь ничего общего ни с изначальными звуками, ни с их разнообразными комплексами.
Возьмите любой более или менее подробный словарь, и притом любого языка, и вы поразитесь тем множеством значений, которым обладает то или другое и притом самое маленькое словечко, если его брать не статически, а динамически, то есть в процессе живого языка и живой речи.
В процессе изучения языкового контекста поражает это разнообразие значений каждого отдельного слова. Это значение может принимать самые разнообразные формы, начиная от нуля до бесконечности. Иной раз слово или даже отдельная морфема имеет целый десяток или, может быть, несколько десятков значений. Другой же раз это значение настолько разнообразно, что мы начинаем затрудняться даже как-нибудь перечислить все наличные семантические оттенки данного слова. А в третий раз изучаемый нами звуковой комплекс вдруг исчезает куда-то совсем, мы перестаем понимать его значение, и значение это доходит до какого-то нуля.
Если мы возьмем такие слова, как «розоватый», «синеватый», «мрачноватый», то всякому ясно, что в такой форме эти слова указывают на пониженную выраженность того или иного качества. «Розоватый» значит не то чтобы вполне розовый, но не вполне розовый, а более близкий к белому, серому или еще какому-нибудь другому цвету. Спрашивается: чем же выражается в языке эта пониженная интенсивность значения? Если кто-нибудь скажет, что тут все дело заключается в суффиксе «ат», то это будет совершенно неверно. Когда мы произносим слово «продолговатый» или «виноватый», то ни о каком понижении интенсивности значения производящей основы в данном случае совершенно не идет речи. Это же самое относится к таким, например, словам, как «волосатый», «бородатый», «носатый», где «ат» вовсе не указывает ни на какое сниженное качество вещей, о которых говорят данные слова. А в слове «носатый» суффикс «ат» указывает, пожалуй, даже на более интенсивную семантику данного качества, а вовсе не на ее снижение. Но, может быть, эту сниженную семантическую значимость выражает суффикс «ов»? И это неправильно. Ведь не выражает же он этой пониженной семантики в таких словах, как «розовый», «лиловый», «бордовый» и т.д.
Остается только сказать, что указанная пониженная семантика зависит от звукового комплекса «оват», то есть от соединения двух суффиксов «ов» и «ат». Однако и подобного рода объяснение тоже никуда не годится, так как иначе «виноватый» обозначало бы собою «до некоторой степени виновный» или «очень мало виновный» и т.д. В таком случае чем же, в конце концов, выражается в слове «розоватый» эта свойственная ему низшая степень «розовости» или «неполная розовость»? Получается, таким образом, что указанная степень понижения семантики не выражается в данном слове совершенно никак, ни производящей основой этого слова, ни его суффиксами.
Ясно, что единственный способ объяснить указанную сниженную значимость слова «розовый» требует привлечения каких-нибудь других элементов, далеко выходящих за пределы слова «розовый». Но единственный способ этого объяснения заключается только в учете словесного контекста этого слова в известной группе аналогичных слов, в известном диалекте, где это слово употребляется в той или иной культурной обстановке, которая пользуется данным словом и, может быть, даже в более-менее широком, а может быть, даже широчайшем историко-культурном контексте. Таким образом, последним и окончательно решающим для употребления данного знака принципом является только контекст, а для языка – как языковой, так и внеязыковой контекст в широчайшем смысле этого слова. Можно ли в таком случае не считать аксиомой для знака тезис об его контекстовой значимости?
Аксиома контекста VI (XXII). Всякий знак получает свою полноценную значимость только в контексте других знаков, понимая под контекстом широчайший принцип[77].
Однако в связи с этой аксиомой контекста возникает множество других вопросов, касающихся определения того, что такое знак. Ведь сразу же оказывается очевидным, что никакой знак немыслим в абсолютной смысловой пустоте и что даже самое примитивное свое значение он только и получает в том или ином, но тоже смысловом окружении. Здесь можно было бы выдвинуть массу всякого рода очевиднейших аксиом, которые хотя, может быть, и не всегда формулируются, а то и совсем не формулируются, но уже, во всяком случае, бессознательно, предлагаются каждым языковедом, занятым теорией языка. Из всего этого множества проблем мы выбрали бы, пожалуй, только одну, да и то из-за одного термина, получившего большое распространение в языкознании и часто подвергающегося то малым, то большим исследованиям. Этот термин – «значение».
Мы уже достаточно изучили то, что такое знак и что такое означаемое. Мы хорошо знаем, что всякий знак нечто значит, равно как и другие понятия, связанные со словом «знак». Спрашивается теперь: что же такое значение? Ведь всякий скажет, что знак является только тогда знаком, когда он нечто значит, то есть имеет значение. Всякий скажет, далее, что и означаемое тоже нечто значит в связи с тем знаком, который на нем осуществился, то есть означаемое тоже имеет некоторого рода значение, в отличие от тех вещей, которые никак не обозначены и ничего для нас не означают. Наконец, то же самое нужно сказать и о самом акте обозначения, который ведь тоже является не чем иным, как носителем некоторого значения, связанного и с соответствующим знаком, и с соответствующим значением, и с соответствующим обозначаемым.
Знак нечто значит и имеет значение. Но и значение тоже как будто бы предполагает существование знака, при помощи которого оно возникает. С удивлением мы убеждаемся в том, что и обозначаемое тоже нечто значит и тоже имеет свое собственное значение. Что же такое значение, если его брать как самостоятельное целое? Ч.-К. Огден и И.-А. Ричардс[78] попробовали подсчитать все оттенки термина «значение». Этих оттенков они насчитали 23. Однако есть один смысл термина «значение», который в настоящее время для нас наиболее важен, поскольку мы заняты аксиоматикой знаковой теории языка.
Этот смысл термина «значение» заключается в том, что он выражает собою точку встречи знака и обозначаемого, ту смысловую арену, где они, встретившись, уже ничем не отличаются друг от друга. Возьмем какой-нибудь иностранный словарь. Он состоит из перечня слов данного языка с указанием тех значений, которыми обладает данное слово. Само собою ясно, что слово, рассматриваемое в нашем словаре, есть какой-то знак. Но чего именно знаком является данное слово, об этом как раз и говорят те значения данного слова, которые здесь перечислены. Чем же в таком случае отличается значение от знака? В первую очередь тем, что знак есть нечто более общее и более абстрактное, так что он гораздо меньше осмыслен, чем его конкретное значение. Знак осуществился на каком-то внезнаковом субстрате; и этот внезнаковый субстрат, получивший конкретное значение, оказался в смысловом отношении гораздо богаче самого знака. Но ведь этот внезнаковый субстрат есть не что иное, как контекст. Взяв данное слово вне всех его контекстов, мы, конечно, его чрезвычайно обедняем, если не прямо лишаем всякой значимости. Свой реальный смысл слово получает только в связи с теми или другими контекстами; а ведь этих контекстов существует, можно сказать, бесконечное количество. Греческое слово aretē или латинское virtus по образцу поздней античности и моралистов как досредневекового, так и средневекового типа эти слова переводятся как «добродетель». И действительно, в контексте моральной проповеди или морального суждения это греческое и это латинское слово получает тоже моральное значение, то есть тут идет речь именно о «добродетели». Но вот по-гречески мы встречаем, например, такое словосочетание, как «aretē лошадей». Можно ли здесь говорить «добродетели»? Конечно, нет. Здесь имеется в виду породистость лошади, ее физические качества, ее использование для тех или иных надобностей или ее годность в том или ином отношении. В таких греческих выражениях, как «aretē героя», в архаическом и классическом греческом языке тоже имеются в виду не столько моральные качества, сколько благородство происхождения, военные подвиги, сила воли, физическая сила или выносливость. Так, гомеровский Ахилл, который только и занимается пролитием крови своих врагов, трактуется как носитель именно этой aretē. И т.д. и т.д. Можно сказать, что оттенков значения этих слов столько же, сколько их контекстов. Латинское virtus, если иметь в виду слово vir, «муж», тоже вовсе не есть «добродетель», а, скорее, «доблесть» или «мужество». Все эти разнообразные и почти неперечислимые оттенки значения данных слов возможны только благодаря тому, что в живом языке эти слова берутся в связи с разнообразным контекстом речи или даже жизни вообще, культуры вообще. Отсюда само собой вытекают свои особые аксиомы значения. Их мы формулируем так.