Но Ганя подчинялся только бригадиру, и, когда тот взвалил ворох сетей себе на спину, Ганя взял последние, и они пошли к обрыву.
— В таким разе я отрекаюсь! — закричал Смородин и бросил топор.
— Ну и холера ты, Смородин, — сказал Ухорезов и отпустил сети на траву. — Разматывай, Отвар. Холера, двойную работу придумал. Упустим ход. Так и знал, упустим.
— Николай Николаич, ты толковый мужик, — залебезил Смородин. — Ты все дела превзошел, и бригада твоя…
— Хватит мне. Иди руби.
— Николай Николаич, возле сетей бы все-таки мне. Я их уж какой год держу…
Ухорезов, ни слова не говоря, взял топор и пошел за кольями сам. И в молодом березнике учинил такую рубку, словно собрался вывалить целую лесосеку. «Все с сердца, — осудил Смородин бригадира, немного расстроенный разладицей с ним. — Ведь мы на полюбовном добытке, и все бы нам согласно, угодно друг дружке. В доброй артели за день пару слов услышишь — и то лишка. Одними поглядами обходятся, и всяк на своем месте назначение проникает. Старший-то только еще подумал, а подручные уже на заметку взяли. В таком-то душевном супряге фарт сам в руки идет. А ежели какой дровомеля выкажется — по брылам ему — не ухай, не на базаре. А у нас все с крику, с ругани, наотмашку. Вон возьми его, пять колов вырубить, так он треск поднял, все озеро всполошит».
И сама поездка, и погода, и мудрое вечернее время внушали Смородину прочные мысли, но боязнь какая-то неотступно подстерегала его. И он даже сам удивлялся двойственному состоянию своей души: то хотел радоваться, то становился мрачным и замкнутым.
С Ганей без слов раскинули сети, очистили их от мусора, в пяти или шести местах связали порванную режовку. Смородин после этой работы повеселел:
— Не погляди вот — с дырьями и забросили бы. Вот тебе и улов. Чего молчишь, торопыга?
Гане не нравилось дрожание дяди над своими сетями, сказал тоном Ухорезова:
— Упустили ход как пить дать. Копаемся.
— Да ты-то что знаешь? Туда же: «Упустили, упустили»! Раз Смородин взялся — не сорвется. «Упустили»!
Ухорезов нарубил кольев и снес их в лодку. Взялся за весло. С неудовольствием ждал, пока спустят сети. Уже солнце коснулось округлых горбов кустарника на той стороне, когда отчалили от обрыва. Ганя остался на берегу.
— Выгребай к заемчику, Николай Николаич. В самый раз и будет, — ласково посоветовал Смородин и одним локтем махнул в сторону низкого и пологого мыса, сделал это совсем небрежно, веруя, что Ухорезов и без него сумел определить ту явную выгоду, какую сулит сейчас подветренный уголок.
Вода в озере была до того тиха и спокойна, что у Смородина обносило голову: ему казалось, что берега с кустами, осокой и сухостоем на топях берут разгон вкруговую и вдали где-то на крутых скосах разваливаются погибельно и уносят с собой лодку. Смородин с детства не любил стоячей воды — в ее живом, но остекленевшем столбняке ему чудился зазывный умышленный покой, каким смерть обманывает человека. Но слабость эта у Смородина продолжалась недолго. Чуточку обтерпевшись, он совсем забывал об ней и зорко вглядывался в широкую водную гладь, не блеснет ли где поблизости внезапная волна с отбегающими от нее поводьями. От хищного возбуждения у него начинали трястись руки, слезились глаза, и так как он твердо рассчитывал на удачу, то сильное чувство азарта ослепляло всю его душу. Он был озабочен только одним: чтобы утаить все страсти перед бригадиром, свое злое волнение, иначе тот непременно окрестит одним обидным словом — жадность.
Пока Ухорезов делал первые сильные взмахи веслом, Смородин старался не глядеть на воду и занялся укладыванием сетей вдоль по борту, прибрасывая в уме, каким порядком он начнет их ставить. Наконец он поднял глаза и не поверил сам себе: лодка уже миновала колено и входила в дальний излом озера, освещенный последним и печальным светом закатного солнца.
— Николай Николаич, — вскинулся Смородин. — Это куда ты? Ты это, стой…
Но Ухорезов махал веслом, глядя через голову Смородина и щурясь на солнце. Смородин хотел закричать, опять бросить что-то, но только злорадно всхохотнул:
— Ну, давай, давай, а мы поглядим! Ах ты, старый дурак! — Смородин схватил в кулак свою фуражку и стал бить себя по голове. — Старый опупыш, ну зачем было ездить… Ведь знал! Знал! Да провались все! Провались…
А Ухорезов, плотно сомкнув зубы, с окаменевшими желваками, греб в дальний угол озера, где не промеривалась большая глубина.
— Николай Николаич, — взмолился Смородин, — ты послушай старого хрыча! Вникни. В заемчик-то косяк ткнулся — я сам, вот крест, сам видел. Своими глазами. А нас понес черт на глыбь. Да какая теперича рыба на глыби, посуди-ко, посуди.
— Слушай сюда, как тебя… Смородин, уж я закаялся, что связался с тобой. Ты же не один, черт тебя побери совсем. А раз не один — подчиняйся команде. Что ты понимаешь, как частник оголтелый, все бы по-своему. Эта лесная хлебная должность, гляжу, начисто тебя испортила.
При упоминании лесниковой должности Смородин мигом оробел: гори он синим огнем, этот карась проклятый, он всю жизнь может перекосить с угла на угол. Спохватился в свою очередь и Ухорезов, что не к месту козырнул своей бригадирской властью, и, чтобы как-то замять оплошное слово, доверчиво шепнул, округлив руку откровенным Загребом:
— От камыша возьмем. У меня тоже расчетец, ты как думал.
— Там дно слабкое. Камыш — возьмешь шиш.
— Зелье ты, Смородин. Под самую руку гадишь.
«А черт с тобой, дрын!» — отчаялся вконец Смородин и стал плеваться в воду, а понимай как на бригадира.
В нескольких метрах от высокого и поваленного ветром камыша воткнули первый кол. Как и говорил Смородин, дно было вязкое, и, сколько ни осаживали, кол не находил прочной основы. Двумя сетями огородили камыш, а остальные выкинули на глубине. Смородин так терзался, что готов был выпасть из лодки. Когда отъехали под навес кустов, откуда хорошо просматривалась вся тонь, сразу увидели, что сети, намокшие и отяжелевшие, провисая, повели за собой и колья. А первый совсем утонул. «Гиблая игра», — ожесточился Смородин, отвернулся, не желая видеть ни Ухорезова, ни косо глядевшие из воды колья. Выдергивал и рвал из обносившегося рукава телогрейки крепкие нитки. Бригадир поднял от комаров воротник пиджака, натянул на уши фуражку и, запалив сигарету, стал окуривать лицо. Пальцы у него уже опухли от укусов, горели ядовитым зудом, и он драл их о грубое сукно на коленях. Оглядывая низкую, заболоченную излучину берега, Ухорезов вдруг обнаружил, что сети они в самом деле ткнули не на то место. Дело все в том, что Ухорезов с покойным отцом не раз и не два удачно добывали карася в этой части озера, но, помнится, перекрывали не камышовую заводь, а следующую за ней, более узкую и от берега густо затянутую осокой. Внутри Ухорезова что-то ослабло и, чтобы взбодрить себя, напустился в уме на Смородина: «Это он: все не так да все не по нему. Задергал, трясучка старая. Замотал до одури. Как тут не ошибиться? Любого мастака можно сбить с толку, обремизить, ежели кричать ему под руку…»
В этот миг произошло ожидаемое и все-таки удивительное. Крутая, под углом изломанная волна прокатилась мимо камышей и влетела в полукружье сетей. Все колья на глазах Ухорезова и Смородина ушли под воду и тут же всплыли, но через минуту стали опять уныривать и исчезли с концом.
Ухорезов отчаянно гнал лодку за уходившей волной, которая катилась быстрей лодки и так же исходно таяла. У колена, в самой шири, где бездонные омуты завалены вековечными корягами, всякое волнение улеглось, а вода на вечерней заре оцепенела в безвинной и непостижимой отрешенности.
— Это ты, ты все испакостил! — лихо атаковал Ухорезов оглушенного Смородина. — Ты вспомни, вспомни, дал ли хоть один шаг сделать обдуманно, а? Ты своей бестолковой трескотней замотал нас, задергал. Да нет, я это припомню.
У обрыва Ухорезов выскочил на берег, бросил весло в лодку, но оно скользнуло через борт и упало в воду. А Смородин все еще не мог очувствоваться, виновато и покаянно глядел, как Ухорезов поднимался по осыпи.