Подъехали к полевому сараю. Это соломенная крыша на покосившихся столбах, под которую во время уборки ссыпают зерно, а теперь все затянуто лебедой, крапивой и коноплей-самосевом. С краю толоки, где брошены дисковая борона и старая веялка, Смородин нашел мешки с сетями. Веревками привязали их к задку кабины. Ганя оглядел пустую дорогу, уходящую к деревне, и лег ничком в молодой загустевший клевер. Руки с доверчивым бессилием положил на землю. Сырая земелька ласковой остудой отозвалась на жаркую Ганину близость.
А Смородин еще раз хватко подергал привязанные мешки и, убедившись, что они не отвяжутся, пошел под навес.
Ганя по-прежнему жался ухом к земле, вроде прислушивался к ее недрам, и в рослом клевере Смородину едва обозначился, то есть показался каким-то совсем плоским, навроде пласта пахоты, забытого на меже и густо проросшего травою. «По стародавнему заведению уходился пахарь. Теперь уж так не работают, чтобы лежать в лежку. А деды небось по-другому не умели. Зато и подпахались под самый север. Иной, поди, гонит, гонит борозду до самого упаду, а уж как пал — пушкой не поднять. А отлежался — опять работник. Бывало, и с душой тут расстанется, царство небесное хлеборобу: к святому делу от роду предназначен».
Со стороны деревни просочился звук мотора, и над гребнем дороги замережилось облачко пыли. Там, видимо, катили с лихой быстротой, потому что заметно нарастал стук мотора, а скоро показался и мотоцикл и двое на нем: один за рулем, другой в коляске. Смородин загодя отошел на обочину дороги и, не спуская глаз с приближающегося мотоцикла, крикнул Гане с детской нетерпеливостью:
— Едут!
Ганя вскинулся и сел на траву, начал искать сонными пальцами пуговицы на рубашке, одновременно чесал шею и морщился.
Подкатил мотоцикл и возле трактора развернулся поперек дороги.
За рулем сидел старший сынишка Ухорезова, Костя, деловой, в сапогах и перчатках. Куртка на «молнии» застегнута до горла. Из коляски вылез сам Ухорезов и поволок за собой жесткий плащ и вещмешок.
— Крой обратно, — сказал он сыну, заметывая на плечо мешок. — Да не гони у меня. И малым заулком домой. Не гони, говорю. Не газуй, слышишь?
Костя не заглушил мотора и не отпускался от руля, а на слова отца только мял губы и хмурился, показывая, что и без него знает, как и где надо ехать.
— Малый у тебя толковый, — польстил Смородин Ухорезову, когда Костя уехал. — В котором он нынче?
Ухорезов не отозвался, направляясь к трактору. Сапоги у него пыльные, тяжелые, фуражка с засаленным козырьком надета без форсу, — он оторвался от больших и важных дел, но сердце у него не на спокое: ведь это только сказать, вся деревня на нем держится. Он забросил плащ и мешок в кабину, не поглядев на Ганю, спросил:
— Добил косяки-то?
Ганя поднялся на ноги, всеми десятью пальцами причесал волосы:
— К утру, может, и кончил бы. Рыбалку какую-то выдумали…
— Слушай сюда, умник. Времени я тебе больше не дам. Укладывайся как знаешь. У меня и без того забот невпроворот, — последнее бригадир сказал для того, чтобы Ганя не лез в пререкания к загруженному трудами человеку. — А ты чего столбом стоишь? Садись — и живо.
— Как уместимся-то, Николай Николаевич?
— Не больно широк в пере-то. Горючего хватит?
Ганя завел трактор, фуражкой, раздавленной на сиденье, обмахнул стекло, раскурил пересохшую сигарету. По спокойной самоуверенности Гани Ухорезов понял, что зря спрашивал о горючем, но взыскательных ноток не потерял:
— Копаемся. Жми на всю железку. Времени не лишка.
Смородин, обняв свой мешок, втиснулся на пол, привалился к коленям бригадира.
Трактор дернулся и побежал по дороге, подпрыгивая на кочках и обрываясь в выбоины…
V
Осиное озеро лежит среди неохватных болот, и подъехать к нему можно только с южной стороны, где небольшой участок берега круто выходит из воды и местами поднимается до внушительного обрыва. На крутых откосах не приживаются ни деревья, ни кустарники, уж на что уцепчива травка-скелетик хвощ, но и тот не может взяться на живой осыпи. Поверху вдоль всего высокого берега плотная дернистая земля в заживших и свежих ожогах от рыбацких костров. Чаще всего сюда прибегают ребятишки, на удочки ловят золотистых гальянов, пекут печенки и варят уху.
Остановились у большого прошлогоднего костровища с уцелевшими толстыми рожками и выводком молодой широколистой чемерицы, которая поднялась и набрала цвет прямо на промытых угольях и головнях.
Ухорезов сразу заторопился, едва не столкнул из кабины нерасторопного Смородина, а соскочив на землю, заорал, будто командовал ротой:
— Слушай сюда, Смородин, и ты, Отвар! Вот так. Теперь, Смородин, ступай за лодкой. В два счета чтобы. Ганя, вытряхивай сети. Раскинем.
— Запутаете все к черту, — возразил Смородин, ценивший и берегший свои тонкой вязки сети. — Пусть Ганя сходит за лодкой-то.
— Разговорчики ни к чему, Смородин, — оборвал Ухорезов и в строгом, неукоснительном молчании взялся отвязывать мешок.
— В заливчике лодка-то, Ганя, — хотел своего Смородин. — Чаль к обрыву.
— Отставить это дело! — совсем вскрутел Ухорезов. — Слушай сюда. Как я сказал, так и сказал. А то начнем всяк в свою дуду.
Уходя от стана, Смородин оглядывался и видел, как бригадир и Ганя с казенной небрежностью вытряхивали из мешков сети, развязывали их, чтобы раскинуть на траве, осмотреть. «Палками да щепьем засорят, придурки, потом не выберешь. Только и знает свое: сюда, сюда. Дрын».
Перед тем как спуститься к заливу, Смородин окинул глазом узкое, длинное в крутом изломе озеро. В колене — это самое широкое место — низкие берега давали простор воде, и сейчас в лучах вечернего солнца она казалась выпуклой и горела жарким разливом. С того берега наносило слабым парным ветерком, и у Смородина от затаенного предчувствия вздрогнуло все нутро, он угадывал хороший заброс. Чем ближе спускался к воде, тем влажней и теплей становилось в кустах, а ветки и деревца, за которые он хватался, скользили из рук, оставляли в ладонях липкий запах болотины и рыбы. Смородин, не замечая того сам, все время спешил, волновался и весь вспотел. У лодки отдохнул и стал отвязывать веревку — от нее тоже пахло густой и свежей сыростью, как пахнут только что вынутые с рыбой намокшие сети. Когда выгребся одним веслом из зарослей в разводье, его так и бросило в ознобный жар: мимо, перед самым носом лодки, прошла тугая и быстрая волна, от которой по всему заливу разбежались усы. «Косяк», — беззвучно всхлипнул Смородин и долго провожал взглядом встревоженную воду. А та первая, сильно гонимая волна без всплесков выкатилась в устье залива и, расколов отраженное водою солнце, пропала в его блестках и зябких осколках. «К добру ли это, вот так-то? — допытывался Смородин. — Ведь на часик бы поране — и дело сделано. Да я и плановал, чтобы поперек залива. Ах ты, боже мой, не подождал нас, окаянных, ведь солнышко еще эвон ходит… Да уж где ждать, раз началась гулянка. Карась, он, как мужик, завсегда до праздника пьян. По правде-то судить, не праздник радует, а канун. Зато этот карась, пьянчужка, весь обрисовался: ждать его надо супротив ветра в заемчике, да и куда ему больше-то. Хоть он и карась, а у него все по уму…» Лестно подумав о рыбе, Смородин словно заручился ее расположением и бодро вскарабкался вверх. Бригадир и Ганя сматывали последнюю сеть. Другие ворохом лежали у их ног.
— Тебя только за смертью посылать, — укорил бригадир, и Смородин, совсем собравшийся рассказать о косяке и где вернее всего ждать ход рыбы, увидел, что сети собраны со щепьем, ветками и травою, всплеснул руками:
— Мужики, да нешто это дело? Кто же так делает, чтобы засоренные сети…
— Ты вот что, Смородин, — Ухорезов сплюнул в сторону, — ты в коллективе и дело не порть. Сети знаем не хуже тебя. Отвар, вали на плечи и пошли.
— Узлы ведь закинем. Одни мотки. Помяните меня. Да и кольев нарубить надо. Ганя, пока я рублю, ты почисти их. Сухие лучше выбрать. Почисти, говорю, почисти. Руки не отвалятся.