— Еще бы. Бывало, да и не раз.
— Ой, погоди, погоди: не подвернуть бы мне ногу.
Лена остановилась, сняла свои туфли и зашлепала по лужам босиком. «Да она и теперь как маленькая девчушка», — растроганно подумал Николай и, взяв ее тонкую мокрую руку, спрятал у себя под мышкой.
В трамвае, почти пустом, ехали на площадке. С них натекло на пол. Потом Лена, прячась за Николая, отжала подол кофты, а он платком вытер ей руки и холодные, доверчивые с радостным испугом прижал к своим щекам.
Когда приехали на водную станцию, гроза прошла, дождь унялся, проглянуло солнце, и все заискрилось, все закурилось паром. Ласково пахло теплой сыростью и акацией, ветки которой, наломанные и брошенные ветром на землю, мягко похрустывали под ногами.
Взяв лодку, они переехали за Зеленый остров и там на кустах ивы развесили свою мокрую одежду. Песок у воды быстро обсох, согрелся, и на нем приятно было валяться.
— У нас деревня тоже поставлена по реке, — вдруг вспомнила Лена и начала чертить веткой на промытом песке. — Вот так-то вот, гляди: здесь, на этой стороне, все поля, поля — раздолью конца нет, а за рекой — луга и лес… Как подумаю да как вспомню, так и в слезы. — Лена улыбнулась и горько поджала губы, потом, с той же тихой и виноватой улыбкой, пропела:
Мой конь вороной,
белые копыта,
коль уеду далеко,
наревусь досыта.
Она опустила лицо на руки, а когда подняла глаза на Николая, в них стояли злые слезы.
— А твою эту самую, как ее там по-вашему, залетка, что ли, ненавижу. Ненавижу, что сохнешь по ней. А я, дура, никого не присушила. Уж я бы из него — жилку по жилке…
— За что же так-то?
— А ты вроде не знаешь.
— Вот крест.
— Не смешил бы. Ты ведь тоже взял да и убежал. Небось о вечной любви ей толковал. Целовал, миловал, златые горы сулил. Так или не так? Все от вас, от парней. У вас как чуть оперился да силы набрал — на сторону. А ты, девка, живи одна вековухой. Да нет вот, теперь извини подвинься. Теперь ты в город, и мы за тобой… А потом бродим среди чужих, ищем своего счастья. Рады первому встречному: только возьми, спаси ради христа, потому что общага — это дом с заколоченными окнами, это тюрьма, могила. Тумбочка у тебя казенная, железная кровать казенная, матрац, язви его, кто только на нем не спал, тоже инвентарь и тоже казенный, и сам ты оказенен. И все это оприходовано у коменданта вместе с разбитыми графинами, прогоревшими шторами и обглоданным столом, о который гости давят окурки и срывают с пивных бутылок пробки. Ты не живал в таком шалмане и не доведи господь.
— Я звал свою. Мало на коленях не умолял. И теперь зову, да не дозовусь.
— Значит, не дура, коли на своем умеет стоять. Молодчина, стало быть: так ей и передай. Всем бы нам так-то. Может, и ваш брат со временем очухался бы да за ум взялся.
— Насчет ее ты верно, она характерная, оттого, может, и сидит в сердце, как заноза. Иной раз уж думаю: а, провались все. Надо что-то делать. Да так день за днем, неделя за неделей. А места у нас получше многих других. Редкие наши места, а уж я земель повидал. Фильм «Ошибись, милуя» видела? У нас его снимали. От начала и до конца.
— Вот я и чую теперь, Николенька, укатишь ты к ней. Укатишь, потому как — поверь моему слову — она к тебе не поедет. Уж раз не далась сгоряча, теперь не жди. А я, дура, сразу поверила, вылила ему все до самого донышка, думала, опьется: мой навеки. Не тут-то было. Удержись я, думаю, в ту пору, по мне, может, не один бы теперь сох.
— Что ж, ты девушка видная. В толпе не замешаешься.
— Разве я такая была. Чудной ты, Коля. Я гордая была, потому что красоту свою чувствовала. А раз красивая — мне все можно. Бывало, нос задеру, а юбка и того выше. Мать стыдить примется. И добром со мной и худом: Ленка, одумайся. Чем выше у девки юбка, тем длиннее у парня руки. Все по ее и вышло. А твоя-то небось, кикимора, вожак какой-нибудь на селе. Им бог ничего не дал, оттого они и скупы, терпеливы. Не люблю таких. Все-таки в человеке, черт его возьми, должна быть искорка. Живинка, что ли. Однако парней люблю спокойных, чтобы степенный из себя, у которых все с умом.
— Вот такой, к примеру, как я, — расхохотался Николай. — С умом, степенный… Это я и есть.
— Вот тебе смешно, а того не знаешь, о чем я думаю. Сказать?
— Сделай милость.
— Увезти бы мне тебя к себе домой, и была бы я самая счастливая, самая спокойная, и тебя бы сделала счастливым, провалиться на этом месте. А вообще-то я так устала от одних и тех же дум о своем маленьком уголке.
— А на вопрос-то мой так и не ответила. Или я просто для роли спасителя, который возьмет тебя из общаги, или все-таки по душе пришелся? Разница есть, как думаешь?
— Хоть моя любовь Коленька, и не так уж дорога, но и ее надо заслужить. Степенный-то степенный, да все-таки чтобы и мужчиной был. Возьмешь, — может, и любить стану. А сейчас не знаю. Я глупая, Коля. Что-то и утаить бы, а у меня вся душа — как витрина. Мы, девчонки, только ведь тем и живем, что к кому-то примериваемся. А ты будто на карту пал. Теперь иной раз думаю о себе, а ты, окаянный, в мыслях: блазнится все что-то домашнее, складное, близкое и ты. Если бы ехать, так у меня там мать-старуха, изба, огород, скотина… Только и пожить, похозяйствовать, сам себе голова. Мы же деревенские и с полслова поймем друг друга. Боже мой, как бы я берегла и болела за тебя. А домой вернуться никогда не поздно.
— Знаешь, давай о чем-нибудь другом.
— Да о чем другом-то? Одно на уме, одно и на языке. Что бы ни делала, где бы ни была, а думка все та же. Речка у нас Выданкой названа. Где еще такое найдешь. По весне вся в белой черемухе, как невеста в подвенечном уборе, оттого, может, и окрестили Выданкой. Нет, ты дай мне сказать. Я не со всеми такая, а вот узнала со слов тетки Луши, да и сама теперь вижу, парень ты постоянный и не какой-нибудь ветрогон, — я бы за таким, думаю, до могилы, до последнего своего вздоха. Скажешь, вот же навязалась, бессовестная. Сама-де как смола липнет. А я и не таюсь, только знал бы кто, у меня вся душа в слезах перекипела. И нет больше моей моченьки…
Лена умолкла. Молчал и Николай, взволнованный неожиданным признанием девушки. Ему хотелось утешить ее, но он не знал, что сказать, потому как думы о своей деревне и о Кате полностью завладели его сознанием. И слышал он не голос Лены, а ту, что осталась в Столбовом: тоже ведь мечтала иметь свой угол, быть женой и хозяйкой, матерью…
Потом они купались, ехали домой, о чем-то говорили смеялись, но оба чувствовали себя неловко, будто провинились в чем-то друг перед другом. «Домой вернуться никогда не поздно», — вспоминал он слова Лены и соглашался: «Что верно, то верно, но если уж возвращаться, так только домой, в свое гнездовье. Там все свое…»
До встречи с Леной Николай жил почти спокойно, привыкая к городу. О Кате думал часто, крепко надеясь, что она рано или поздно должна приехать: не одной же ей вековать там, в Столбовом. «Затоскует смертной тоской, — радовался он, — и приедет. Ведь мы их за то и любим, что они несговорчивы, зато уступчивы, отсюда и лад. А ежели всяк рожей в свой угол, тогда и жить на белом свете незачем. Одна разладица. Ну а вдруг она не найдет сил порвать с родимой стороной? Может, в душе-то у нее это самое сильное. Тогда как? Да что значит ее молчание: прошло более чем полгода — и ни единого письмеца. Хотя бы одно словечко. Это на нее похоже, — нет, не приедет она. А Лена-то говорит, ненавижу-де ее, а все-таки похвалила: не дура девка. В том-то и дело, что не дура. А эта тянет к себе. Речка Выданкой называется. Домой вернуться никогда не поздно… Да у нас что не поля, что ли, не лес. Один заказник чего стоит. А Лосиная заимка, коли рожью ее ноне заняли, так всем урожаям будет урожай: по парам сеяли. А мы среди чужих ищем своего. Надо что-то делать, так больше нельзя. Надо что-то решать».