— Слышала. Знаю. Но и что? — Катя не могла удержать свою радость. — Пусть хоть тридцать. И что? Их же не враз вынь да положь. Пять лет проработал — десять процентов скидка. Десять лет — опять десять.
— Это же вечная кабала. Вечная. Ты подумала? Пока набегут наши процентики — у нас с тобой, может и жизни-то останется с гулькин нос. Ты, Катя, послушай. Милая, хорошая… Только два словечка. Ну ладно, завяжусь я с этим домом, с колхозом, и прости, прощай житуха моя. Бригадир наш, Тришка, заездит. Ты знаешь, я уступать не умею. Да будь он толковый, можно и уступить — не грех. А этот, этот тоже на ходу трех курей не сочтет, а корчит из себя академика Вильямса. Он и без того чуть что грозится отнять трактор. И куда я? В скотники? Положим, работы я не боюсь. Можно и в скотники. Да только что я там заработаю. А домик-то на шее.
Хлопнули ворота, в тишине так неожиданно и громко, что Катя вздрогнула и качнулась к Николаю. Из-за угла палисадника вышел Руслан в белой майке, с рубахой, перекинутой через плечо. Бодрый, говорливый, с горячим дыханием.
— Иду двором и слышу: шу-шу-шу. Дай, мекаю, гляну, что за секреты на нашей колоде. А тут родственнички. Значит, так: сама не едет и тебя как бычка на веревочку? Верно, что ли, Никола?
— Пожалуй.
— Вот и прояви характер. Да бросьте вы. Мой адрес не дом и не улица, а заводская проходная в люди вывела меня. Живи как в песне и шагай с песней. А дальше по пословице, куда иголка, туда и нитка. Зябко же, однако.
Руслан надел рубашку, пошевелил под ней остывшими плечами, сел рядом с Николаем. Он заметно отрезвел, но был по-хмельному болтлив и задирист.
— Тебе, Никола, винить в жизни некого, а темно живешь сам. Лучшую-то жизнь искать надо, строить, а ты вялый. Прикипел вот к одному месту и будешь век ныть, век скулить, а лишнего шагу не сделаешь. Смелые-то, Коля, за запахом тайги на край света едут. Это я тебе говорю. Да бросьте вы. Я нет, я ветра и солнца брат. Зато и часов у меня двое, костюма два, а галстукам и счет потерян. Усек?
— Чего ж мамке-то не пошлешь хоть на платье?
— Ты, Катерина, помалкивай. Разговор наш не дамский. Да бросьте вы. Глухо ведь живете — вот о том и речь. Телки да кабанчики. Ни сна ни отдыха измученной душе. Карусель. Ты на кабанчика, кабанчик на тебя — пойди разберись, кто у кого в батраках. А я — его величество рабочий класс и с песней по жизни. Да бросьте вы, — пресекал Руслан всякую попытку возразить ему.
— Звонарь, — чуть слышно обронила Катя и, взяв подойник с бидоном, ушла домой.
— Баба с возу — кобыле легче, — весело вздохнул Руслан и, поежившись, признался: — Пробирает, слушай.
— Шел бы в избу, а то, чего доброго, недолго и простыть.
— Ты за меня не сохни, сказал бы Волободько. Волободько-то? Слесарь у нас. Шебутной парняга. Кранты чинит. Словом, собирайся, Коляй, и ко мне. А Руслана Обегалова ты знаешь: хлеба горбушку и ту пополам. Да бросьте вы.
— Прав ты, Руслан, тысячу раз прав. Под лежачий камень и вода не течет. Буду думать. А вернее всего, решусь.
Этой ночью Николай долго не мог уснуть, будто подошел к какой-то важной грани, через которую непременно должен перешагнуть, но не наберет душевной смелости, да и нет у него твердой уверенности, что пришла пора. Тому, что наговорил Руслан, верилось и не верилось, но бодрость его, горделивое своеволие и независимость заразили Николая жгучим желанием перемен. «А это разве не правда, — думал Крюков, — люди куда-то едут, летят, ищут дела с размахом. Именно их славят газеты, радио, телевизор, им слагают гимны, — они свежая закваска для народного теста. А тут какой-то бригадир Пыжов Трифон всю твою жизнь в кулак зажал».
Руслан ехал в родное село пошиковать, но взял срыву и надсадился в первый же день. Спьяну — вроде и выпил не шибко — сунулся к холодной речной воде, а утром ослабел, почувствовал себя разбитым и немощным. Вначале погрешил на похмелье, но когда стало бросать из жары в озноб, а из озноба в такую каленую жару, что косило глаза, понял — он простыл и заболел.
Катя выхаживала брата две недели. Болезнь погасила в нем болтливость, энергию и залихватскую резвость. Когда он поднялся, его навестил Николай Крюков и не узнал своего друга: это был уже не тот говорун Руслан, а тихий малый, весь какой-то выцветший, с редкими непрочными зубами, и даже синие глаза его глядели жидко и водянисто. Все в нем было ненадежно, и разговору между друзьями совсем не получилось, потому что у Николая исчезла зависть к Руслану, исчезло всякое желание хоть в чем-то походить на него.
Прощаясь, Руслан, однако, сказал без бахвальства:
— Надумаешь, Коля, кати прямком. Чем могу — помогу. Это ты знай.
Больше всех радовалась Катя, тонко уловившая перемену в Николае. «Вот не сегодня завтра укатит Руслан, и я возьму тебя, Коленька, в свои руки. Знаю, что слаб ты перед добрым и ласковым словом, да, может, мне-то тем ты и дорог».
Руслан уехал тихо и незаметно.
Николай пришел на фельдшерский пункт снимать гипс. В чистой комнатке, с острыми запахами лекарств и марлевыми занавесками на окнах, Катя что-то кипятила на спиртовке в блестящей железной коробке. В стеклах шкафа, набитого пузырьками и баночками, играло низкое и недолгое осеннее солнце. Печь, выбеленная с сахаром, чтобы блестела, дышала уютным теплом, особенно приятным с первых предзимних холодов.
Катя ножницами срезала с руки Николая гипс, нежно и бережно ощупала ее и заставила разминать пальцы, — были они для него как не свои, почему-то казались ему хрупкими, и он боялся смело сгибать их.
— Можно и поживей, — подсказала она. — Вот глядите, товарищ больной: сперва по одному, а потом все вместе. Будто на баяне играешь. Ну. Все у тебя хорошо. Смелей, смелей. Вот так.
Катя и говорила, и чем-то бренчала у спиртовки, то открывала и закрывала шкаф, ходила, щелкая острыми подкованными каблучками по крашеному полу. Деловая, в белом халате, с прибранными под косынку волосами, она казалась Николаю чужой, недоступной, — он вроде бы не узнавал ее, вроде бы заново встретился с ее строгой и привлекательной красотой. Он сидел на белом табурете у самых дверей, то и дело поглядывая на пол, не принес ли на своих сапожищах грязи, не наследил ли. Заметно томился.
— Так я пошел, выходит, — сказал он, поднимаясь, и надел телогрейку в рукав.
— Все у тебя хорошо, — повторила она, а сама вдруг заступила ему дорогу и близко прижалась к нему большой грудью, пальцами, обожженными йодом, поправила у него волосы. Хотелось коснуться его щеки, да не решилась. Среди этой белой чистоты и спиртовых запахов что-то удерживало от простоты. — Ты, Коля, после Руслана сделался совсем каким-то… Сам не свой.
— Не везет у меня с Трифоном. Сейчас встретил меня — и ни здравствуй, ни до свидания. Сколя-де с куклой-то ходить собрался? — Николай поднял локоть освобожденной от гипса руки. — Больничный, говорит, вези из района. Здешний не пройдет. Значит, надо ехать. Что ни шаг, то и палка.
— Ехать тебе незачем. Мне завтра в район на семинар, и я привезу твой больничный. Стоит ли расстраиваться. По-моему, Коля, Руслан, балаболка, сильно тебя покачнул.
— Что-то осталось. А что и сам не знаю. Накипь какая-то. Словом, все не на месте и сам я будто потерялся. Ну да ладно, пойду теперь.
— Погоди же минутку. Видишь, никого еще нет. Жалко отпускать тебя. Попервости ты не был таким, — опять вернулась Катя к своим прежним мыслям. — Помнишь, рассказывал мне, как вышел-де из кабины, огляделся вокруг и ну плясать на гусенице своего трактора. А там и верно, за Крестовым Омежьем, когда черемуха цветет, с ума сойти можно. Али забыл? Все, говорил, мое. И сам здешний. Чего искать-то, когда все дано.
— Натосковался после армии. В бреду жил. А Руслан, видишь, какой, — собрался тогда и укатил. А я, говорю тебе, чумной был. Глупый ко всему еще.
— Не говори так. Не смей так говорить. Я тогда слушала тебя и оживала от твоих слов. Ведь я тоже считала, что там, где нет меня, там обязательно лучше. Где-то читала, что ли, не помню уж: на счастливого счастье-де само набредет. Да так оно и есть. Давай, Коля, решим все разом… А крыша — э, нашел о чем печалиться — крыша найдется, в Столбовом никто еще на улице не околел. Переселимся хотя бы к соседке, тетке Дуне, — у ней половина дома пустует.