Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Много лишнего говоришь, Руслан.

Катерина поднялась, сунула рукоделье под подушку и ушла на кухню, загремела жестяным подойником. Проходя мимо, на улицу, даже не поглядела на приятелей, а Николай сказал:

— Славная у тебя сестренка. Строгая. За кого выйдет — не свернет. Не нонешная вроде.

— Да бросьте вы. А сколя времен теперь? — спохватился Руслан, прострелив глазом пустую поллитровку. — Без второй ступени на орбиту не выйдем.

— Да все уже заперто: не город. А домой Клавка теперь не берет. Ее за это самое чуть с магазина не сняли. Да и хватит навроде.

— Мда, — вздохнул Руслан и, взяв бутылку, поставил ее на указательный палец: посудина покачивалась, но стояла. Затем он перебросил ее боком на ребро ладони, и она опять покорно улеглась.

— Там у нас за такие фокусы-покусы напоят под закуску, а здесь обревись — капли не поднесут. Разница? Пойдем на воздух. Самовар этот, язва, все глаза мне обмозолил. — Руслан поднялся и с пьяноватой четкостью зашагал к двери.

Николай помешкал выходить, надеясь, что Катя вот-вот вернется и они наконец-то поговорят по душам. Хмельной Обегалов за весь вечер почти не сказал умного слова, но Николай остро позавидовал широте его жестов, его проломной силе, его нездешним ухваткам. А был-то кто? Пентюх. Робкий, тихонький, весь сторонний какой-то, конфузился и краснел от каждого слова.

— В постный понедельник смастачили парня, — говорили мужики о Руслане, и останься он в Столбовом, может, так и жил бы на просмеяние людям.

И вдруг — новый человек: все видел, все знает, слов понабрался. «А я всю жизнь не под своей волей: то мать с отчимом, то Катя, то сволочь бригадир, Тришка: другим именем назвать язык не повернется. Вот так и скажу ей: дело мое решенное. Беру расчет. Хватит, поглотал пахотной пыли, поколел и пожарился в железной коробке. Как свинья, неба не вижу. А возьмешь газету — походы, гиганты, полеты, рекорды…»

— Ты где, как тебя? — заорал в открытую дверь вернувшийся Руслан. — Бросьте вы.

— Иду, иду. Собираюсь вот.

На дворе, как и бывает в сухую, ведренную осень, наступала теплая ночь, обласканная мягким ветерком, который крутил в темноте на крыше детскую вертушку и нес с собой сладкую горечь дыма где-то вдалеке подпаленного жнивья. За речкой Петелицей, в увалах, тянул и тянул свою бесконечную строчку трактор, поднимавший запоздалую зябь.

— Я домой, Руслан. Заходи к нам.

— Да бросьте вы. Пойдем на речку, я на твоих глазах искупаюсь.

— Ошалел? Лето тебе?

— Как хошь.

И они разошлись.

Руслан с мутной головой и злостью на кого-то по мягкому, сухому огороду, запинаясь о картофельную ботву, спустился к речке и взошел на мосток — это две широкие плахи, положенные одним концом на берег, другим на старые тележные передки. Стянув рубаху, швырнул ее куда-то за себя, опустился на колени и начал черпать полными пригоршнями холодную проточную воду. Оплескав и застудив лицо, плечи, грудь, он еще острее ощутил томивший его внутренний жар и лихо окунулся ошалелой головой в воду — едва не свалился с мостка. Когда поднялся на ноги, живые струйки так и хлынули по всему телу, — озноб прошелся по коже, будто лизнул ее зверь своим горячим и шершавым языком.

А Николай Крюков только-только перешагнул подворотню и неожиданно столкнулся с Катей — она несла в одной руке подойник, накрытый белой тряпицей, а в другой бидончик.

— Фу-ты, всю меня испугал, — вздрогнула Катя и с трудом перевела дыхание. — Разошлись наконец-то, друзья-приятели.

— Да ведь я, Катя, положа руку, не столько к нему шел, тебя бы увидеть. А ты убежала. Скрылась.

— Так уж и скрылась. Это вам от простой поры, а у меня дело. Ходила вот к Усте на сепаратор.

— Давай, Катя, поговорим по душам, чтобы рука в руку. Как-то у нас выходит все не по-людски. Что ни встреча, то и ссора.

— Ты же сам сказал в прошлый раз, что толковать нам больше не о чем.

— Сказал, сказал. Мало ли чего не скажешь сгоряча. Ходил ведь я к председателю-то…

— Да верно ли?

— То-то и есть. Давай сядем. Вечер-то сегодня прямо апрельский. Весна и весна.

— Коля, к добру ведь это, когда мысли-то у нас одинаковые. И я об этом же подумала: весна и весна.

У палисадника дома Обегаловых с давних пор лежала колода, спиленный старый тополь, без коры и сучьев. Днем на нем сидели старики, вылощив его штанами до блеска и давя о него окурки, к вечеру тут собирались бабы, усыпая истолченную землю подсолнечной шелухой, а по темноте на тополе парни целовали девок и к шелухе и окуркам добавляли конфетные обертки. Старое дерево было всегда ласково теплым, будто за долгую жизнь свою накопило так много солнца, что расходовало его щедро и не знало убытка.

Они сели. Катя положила свои ладошки на гладкую согретую боковину колоды и радостно поджалась:

— Весна и весна. Уж и не помню, когда еще такое бывало. Ну, пришел ты к нему, к председателю?

— Пришел. Здрасте. Здрасте. Я, говорю, насчет жилья, Никон Филиппыч. О семье, говорю, думать приходится, а где жить? У ней негде, у меня тоже. Ты же, говорит он мне, не колхозник. Ты же у нас вроде по найму. Значит, устраивайся сам. А хочешь, говорит, решить вопрос коренным образом, слушай сюда. Перво-наперво. Подай заявление в колхоз. Раз. Вторым делом: к маю доведем под крышу три домика — обсудим твою кандидатуру. Пиши заявление.

Николай вспомнил, но не стал рассказывать Кате о том, как он ушел от председателя.

Председатель Куренкин, Никон Филиппыч, и в районе, и в своем селе пользовался широкой славой трезвого и умного руководителя, потому и слово и дела его считались непререкаемыми. В колхозе все звали его не иначе как «сам». Сам велел. Сам смотрел. Сам уехал. Как скажет сам. Он на колхозной машине часто гонял в область, был там со всеми знаком, умел запросто и одинаково хватко жать руку и равным, и тем, кто повыше. Из города неизменно привозил лес, цемент, шифер, трубы, железо, стекло. Не скупился, конечно, и на расчеты колхозными пудами свежья. Поверив в свою хозяйскую сметку, простой мужик, Никон Филиппыч, сделался гордым и неподступным. В голосе его постоянно звенела нота важного недовольства. В свой кабинет мимо ожидавших его приема проходил всегда усталый, строгий, двери открывал и захлопывал рывком, и каждый невольно думал: «Немыслимую ношу вызнял на свои плечи Никон Филиппыч. А я пришел за каким-то несчастным обрезком покоса для своей коровенки. Уйду, пожалуй. Вдругорядь как-нибудь».

Не сразу собрался к председателю и Николай Крюков.

В начале беседы Куренкин хорошо говорил с Николаем, но потом вдруг вспомнил:

— Погодь, погодь, молодой человек, бригадир Пыжов не хвалит тебя как работника. Что у вас там? Разберитесь. Иначе он вам дорогу запрет и в колхоз, и к жилью.

— Хам он, ваш Пыжов. Хам, и больше никто. Это всяк скажет.

— Постой, постой. Как ты можешь? Кто ты есть? Пыжов чуткий товарищ. Справедливый. Требователен — это да. И мы ценим его.

— Чуткий он только с вами, Никон Филиппыч. А мы для него пешки.

Куренкин хотел осердиться, но передумал:

— Догадываюсь, товарищ Крюков, Пыжов тебе не по вкусу, однако в бригаде он хозяин…

— Хозяин, хозяин. А я кто? Батрак у него? Я родился здесь, вырос, служил на границе и ночами в дозоре не о вас думал, а о матери, о селе, о полях. А вы откуда взялись? Я до армии с отцом работал на комбайне, после армии сам сел за руль. А что у меня есть? Ни кола ни двора. Нужен клок сена, полено дров — иди к вам на поклон. Вы все взяли у меня. Хозяева. Но ни вам, ни Пыжову я не поклонюсь.

Николай ушел от председателя, но о своей вспышке ни слова не сказал Кате, поэтому она с нескрываемой радостью переспросила:

— Он что, Куренкин-то, так и сказал: пиши заявление?

— Конечно.

— Коля, милый, — Катя всхлопнула ладошками. — Ты же умница. Чего же лучше-то. А? Дай я тебя в щечку…

— Но ты погоди, Катя…

— Не хочу годить. Не хочу. Не хочу, и все.

— Домик-то, Катюша, ни много ни мало — двадцать две тыщи.

13
{"b":"823890","o":1}