Но все же приземлились они и несколько мгновений постояли, озираясь, в той тишине и тьме.
Затем один заговорил.
— Арт, — молвил он, — мы слишком поспешно спустились и не огляделись как следует: приподнимись чуть-чуть и посмотри, нет ли поблизости какого-никакого дома.
Послушавшись, другой из троицы сделал три шага вперед и взмыл на двадцать футов; великие крыла его распахнулись, взмахнул он ими дважды и отправился в полет вокруг холма — ровный, бесшумный.
Вернулся через минуту.
— Здесь никаких домов, но чуть поодаль внизу я видел костер и двоих людей возле него.
— Поговорим с ними, — сказал второй. — Показывай путь, Арт.
— Взлетаем, — отозвался тот.
— Нет, — сказал ангел, доселе молчавший, — устал я летать. Дойдем в то место, о котором ты говоришь.
— Будь по-твоему, — сказал Арт, — идем. И пошли они.
* * *
Вокруг ведерка с огнем, где сидели Мак Канн с дочкой, царила густая тьма. Футах в шести еще было видно, но хрупко, наитием, а вот дальше бархатным пологом нависала ночь. Ночь им была нипочем, не боялись они ее, да и не смотрели на нее: она царила вокруг, исполненная неведомого, исполненная таинства и жути, но они глядели только в пылавшую жаровню и красным ее задором довольствовались.
Съели хлеб с репой и ждали, когда допечется картошка, а пока ждали, возникали время от времени то фраза случайная, то восклицанье, то вздох, но тут вдруг темный полог ночи бесшумно раздвинулся, и в свет костра степенно вступили три ангела.
На миг замерли и Мак Канн, и дочка его; ни звука не проронили. И жуть — и изумленье, сестра жути: отец с дочерью разинули рты, и само их существо было в тех вперенных взглядах. Из глотки Мак Канна донесся шум, никакого грамматического смысла в нем не отыскалось, однако был он обременен всем смыслом, какой есть в песьем рыке или волчьем крике. Тут выступил вперед младший из незнакомцев.
— Позвольте присесть ненадолго к вашему огню? — попросил он. — Ночь холодна, а во тьме этой не знаешь, куда идти.
Заслышав эти слова, Патси вернул себе обладанье чуть было не ускользнувшей благовоспитанностью.
— Уж всяко, — запинаясь, отозвался он. — Не изволит ли твое благородие присесть? Сиденья-то нет, но на траву милости просим — и к огоньку. Мэри, — продолжил он, поспешно оборачиваясь…
Но рядом Мэри не оказалось. В тот миг, когда высоченные фигуры возникли из темноты, улизнула она, прыткая и бесшумная, словно кошкина тень, во мглу позади себя.
— Мэри, — повторил отец, — это приличные люди, сдается мне. Выдь-ка, где ты есть, бо уверен я, ни тебе самой, ни мне самому ущерба от них не будет.
Так же стремительно, как исчезла, возникла Мэри вновь.
— Ходила проверить, все ли ладно с ослом, — буркнула она.
Вновь подсела к жаровне и принялась ворочать картошку палкой. Казалось, никакого внимания на гостей не обращает, но скорей всего разглядывала их, не подсматривая, поскольку, как известно, женщины и птицы способны видеть, не поворачивая головы, и мера это действительно необходимая, ибо и тех, и других окружают враги.
Глава III
Что примечательно, изумление длится всего лишь миг. Никто не способен изумляться дольше этого. Возникни призрак, вы свыкнетесь с его появлением через две минуты: не прошло и этого времени, как Мак Канн и дочка его со своими гостями сроднились.
Если же удивитель и удивляемый ошарашены взаимно, тогда и впрямь возникает неразбериха, из которой способно возникнуть что угодно, ибо единовременно необходимы два объяснения, а двум объяснениям не удержаться вместе — в той же мере, в какой двум телам не занимать в пространстве одного и того же обиталища.
Чтобы положение обустроилось само собою, объяснить свою суть полагалось исключительно ангелам.
Человек — существо научное, он на свое невежество навешивает ярлык и прячет на полку: таинство устрашает человека, докучает ему, но стоит дать видению имя, как таинство улетучивается и человеку остается для обдумывания одна лишь действительность. Позднее, вероятно, действительность разъярит и заморочит его даже глубже, чем могла бы любая неожиданность.
Мак Канны — в тех пределах, в каких исповедовали религию, — были католиками. Глубже этого они были ирландцами. С колыбели — если были у них колыбели помимо материных груди да плеча — оба вкушали от чуда. Вера давалась им так же легко, как дается животному, ибо в большинстве своем существа вынуждены доверять всему задолго до того, как им удастся доказать что бы то ни было. Мы устроили так, чтобы называть эти способности воображением и провидением, а в существах попроще — Инстинктом, и, навесив эти ярлыки, выбросили за борт больше таинства, чем посильно нам для жизни с ним. Позднее, быть может, души наши с этим столкнутся, и вот так запоздало чудо и жуть стребуют с нас преклоненья.
Под конец изумления, как и всего прочего, мы засыпаем — и уже через час после встречи и ангелы, и Мак Канны распластались в едином для всех беспамятстве.
Ангелы спали — о том сообщало их поведение. Патси спал, нос его с неприятным отзвуком надтреснутого рожка шумел сиплым подтверждением дремы. Дочь его спала, ибо лежала у жаровни недвижимая, как сама земля.
А быть может, и не спала она. Возможно, лежала лицом в небеса, глазела во тьму на бледные, редкие звезды, грезами грезя и видя виденья, пока вокруг, вдоль по незримой дороге да за исчезнувшими полями и горками влекла ночь свои сумрачные одежды и повсюду толкла свой мак.
Спала Мэри иль нет, проснулась она поутру первой.
Бледный рассвет крался над землей, и виднелись в нем стылые деревья и дрожкая трава; тяжелые тучи сгрудились вместе, будто искали тепла в тех лютых высях; птицы еще не покинули гнезд; то был час полнейшей тиши и невзрачности; час, когда зловредно выступают слепые несчастные твари, кляня и себя, и всякие силы; час, когда воображенье бездействует, а надежда вновь улетает во мглу, не остается в этой свирепой глуши, ибо то не тощее дитя-рассвет, увенчанное бутонами свежими и подвижное, словно мерзлый листок, — то рассвет пресеченный, расплывчатый, тяжкий и мерзостный.
С оглядкой перемещаясь в той тени, Мэри сама казалась не больше чем тенью: истончилась она и утратила очертанья, подобно призраку, ступая осторожно между повозкой и изгородью.
Уселась, расплела волосы и принялась их расчесывать.
В этом бесцветном свете у волос ее не нашлось оттенка, однако были они ошеломительно длинны и густы, струились подобно плащу и, покуда сидела она, волнами падали в траву. Так с волосами она возилась редко. Иногда заплетала ради удобства, чтоб в ветреный день не хлестали ей по глазам, по щекам чтоб не били; случалось, Мэри из лени их даже не заплетала, а скатывала в здоровенный ком и натягивала просторную мужскую шапку на эту красу; и вот сейчас, до того, как забрезжит день, сидя в мертвенном чуть-свете, что и не тьма, и не свет, холила она свои волосы.
А от волос своих Мэри растерялась, ибо не понимала, что с ними делать: на виду их оставить, или, наоборот, сплести из них два толстых каната, или же беззаботно — а может, заботливо — скатать на макушке, или пусть болтаются по плечам, стянуть их лишь у загривка ленточкой или тряпицей. Подобное сомнение было ей внове: никогда не доводилось ей такое продумывать, странно оно, неспокойно; даже больше тревоги от этого, чем от явленья в черноте ночи тех высоченных незнакомцев, глаза у которых и голоса столь тихи, и посверкивало их убранство, пока беседовали они с отцом о том, что интересно скитальцам.
Поглядела она туда, где лежали они, но едва-едва высмотришь их — путаница струившихся тканей, длинные руки и ноги таяли в стройной траве и неведомости, и ум Мэри не тому изумлялся, что эти гости явились, а тому, что они по-прежнему здесь, спят глубоко и мирно, как часто спала и сама она — голова на подушке руки, тело тихо свернулось между землею и небом.
Глава IV
Не заплела Мэри волосы: перевязала их на шее белесой тряпицей, какую оторвала от своей одежды, и струились они и плескали ей по плечам великолепным живым изобилием.