— Не пойду я с тобой, — сказал он. — Ты мне нисколечко не нравишься.
Насилу улыбнувшись, она убрала руку.
— Тем хуже для меня, — молвила она, — а тебе все нипочем, юноша.
— Новый для тебя ответ, — сказал Патси, злорадно ухмыляясь.
— Так и есть — и день новый да паршивый, ибо се первый день моей старости.
— Сгинешь в канаве, — заорал Патси, — сгинешь в канаве, как старая кляча со сломанной ногой.
— Сгину, — рявкнула она, — когда пора придет, но не ты меня угробишь, Падрагь.
Финан сидел рядом с Мэри и держал ее руку в своей, однако тут Мэри выдернула ладонь и так люто уставилась на Айлин Ни Кули, что та аж вскинулась.
— Не сердись на меня, Мэри, — сказала она, — никакого вреда я тебе пока не причинила и уж не смогу теперь, ибо меж нами годы и они сломают мне хребет.
Финан заговорил, казалось, скорее с собой, нежели с остальными. Заговорил, оглаживая белую бороду, и все на него посмотрели.
— Он разговаривает во сне, — задумчиво произнесла Айлин, — и старик он, славный старик.
— Отец мой, — виновато промолвил Келтия, — ни к чему об этом.
— Очень к чему, любовь моя, — расплываясь в улыбке, отозвался Финан.
— Не стоит, — пробормотал Келтия, чуть вскидывая руку.
— Уж позволь мне, сын мой, — негромко сказал Финан.
Келтия развел руки и уронил их.
— Что б ни пожелал ты свершить, отец, — все благо, — и, слегка зардевшись, сунул трубку в карман.
Финан поворотился к Айлин Ни Кули.
— Поведаю тебе повесть, — произнес он.
— Давай, — отозвалась Айлин, — мне нравится тебя слышать — и слушать могла бы день и ночь.
Мак Канн торжественно затянулся трубкой и глянул на Финана, умиротворенно взиравшего из угла.
— Ох и потешник ты, — сказал он архангелу.
Глава XVI
Поведал Финан:
— Пусть сменяется одно поколение другим, человеку выпадает биться в одной и той же битве. В конце концов он побеждает и больше ему там биться не надо, а следом он готов к Раю.
У всякого человека с самого начала есть один враг, от которого не сбежать, и повесть жизни человека есть повесть о битве с тем врагом, которого нужно втянуть в свое бытие прежде, чем он достигнет подлинного бытия, ибо врага невозможно сломить, зато всякого врага можно завоевать.
Задолго до того, как заложен был фундамент этого мира, когда голос прозвучал, и Воинство Гласа[18] прошло сквозь тьму, обрели бытие двое, а Вселенная стала им скорлупою. Прожили они несметные жизни, познавая звезды, пока те раскалялись и остывали в обширном небе, и через все перемены звезд, в приливах и отливах жизней своих ненавидели друг друга.
По временам один из них бывал женщиной, а второй — мужчиной, затем же в положенное время тот, кто был женщиной, оказывался мужчиной, а второй — женщиной, чтоб битва их происходила в близости, какая возникает лишь от различий и при расстоянии, и на расстоянии, что есть притяжение.
Никому не под силу сказать, кто из них нанес другому больший урон; никому не по силам сказать, кто из них был неумолимей, безжалостней, ибо рождены они были, как любые враги, равными в бытии и мощи.
В жизнях своих имен у них было много, и жили они во многих землях, но в вечности имена у них были Финан Мак Диа и Келтия Мак Диа[19], а когда время придет, имя им будет Мак Диа и более ничего: тогда станут они едины в обоих, и едины в Бесконечном Величии, и едины в Вечности, коя есть Бог, однако все равно в мирозданье за мирозданьем, под звездой за пылающей звездой они гоняются друг за дружкой с ненавистью, что медленно преображается в любовь.
Не на Земле и не на какой другой планете началась у этих двоих любовь — началась она в аду, который устроили они себе сами в ужасе своем, похоти и жестокости. Ибо, когда оказались среди своих демонов, в душе у одного из них пробилось семя — семя знания, кое есть родитель любви и родитель всего ужасного и прекрасного во всех мирах и небесах.
И вот глядел один на своего спутника, так же корчившегося в муках, как и он сам, и все больше осознавал, и пусть смотрел он на другого с яростью, ярость эта была нова, ибо с нею пришло презрение, и не были они больше равными ни в мощи, ни в ненависти.
Впервые тот, в ком зародилось знание, пожелал сбежать от своего спутника; пожелал убраться так, чтоб никогда более не лицезреть врага своего; второй внезапно показался ему омерзительным, как жаба, что таится в грязи и поплевывает ядом, но сбежать не получалось — не получалось никогда.
Чем больше было в том одном знания, тем больше копилось в нем жестокости и мощи, а потому похоть его сделалась ужасной, ибо теперь был в презрении страх, поскольку никак не удавалось ускользнуть. Много раз сбегали они друг от друга, но вечно, как ни старались, всегда друг к другу устремлялись шаги их. На празднестве, на биваке и в глуши оказывались они — и вновь брались за ссору, что была их кровью и бытием.
Тот, в ком знание не пробудилось, бесновался, как зверь: он мыслил кровью и лихорадкой, мозг его был ему зубами и когтями. Коварство прокралось к нему на подмогу в борьбе против знания, он ждал своего врага в засаде в угрюмых местах, расставлял ему ловушки во тьме и капканы с наживкой. Изображал смирение, чтобы подобраться поближе к отмщению, но знание не победить.
Вновь и вновь становился он рабом другого, и в битве соединялись раб и хозяин, покуда знание наконец не начинало шевелиться и во втором уме и не делался он сознательным.
Тогда вековая вражда постепенно менялась. Для второго презренье уж было недостижимо — другой был старше и мудрее, ибо быть мудрым означает быть старым; не на что было опереться презренью, но зависть оттачивала первому меч, посыпала солью гнев его, и вновь те двое бросались в битву, неостановимо.
Но теперь их руки не тянулись к глотке врага с былой откровенной неудержимостью: воевали подспудно — с улыбками, учтивыми словами и соблюдением приличий, однако не переставали ни на миг бороться, никогда не упускали своей выгоды, и не помогал один другому подняться, если тот падал.
И вновь перемена: теперь сражались они не во имя ненависти, но под священными письменами любви вновь и вновь, жизнь за жизнью терзали и крушили друг дружку, их желание друг к другу — безумие, и в желании этом они бились горше всякого прежнего. Разносили жизни друг друга вдребезги, втаптывали честь друг друга в грязь, истребляли друг друга. Ни одна их прежняя битва не была ужасней. В этой битве — никаких послаблений, никаких передышек даже на миг. Они знали друг дружку тем поверхностным знанием, какое кажется таким ясным, хотя являет лишь дрянную пену на бытии: они знали дрянь друг в друге и вычерпывали до дна свое обильное зло, покуда нечего было им более познавать во зле, и жизни их, чередуя лютую силу и бессчастную слабость, устремлялись к застою, но никак не могли войти в него.
Горизонт их исчез, ноги ветров обулись в железо, солнце поглядывало из-под капюшона сквозь маску, а жизнь была одной комнатой, где бубнили глухо глухие голоса, где вечно что-то произносили, но ничего не говорили, где руки навеки были вскинуты, но ничего не делалось, где ум тлел и вспыхивал молниями, но от искры не рождалось мысли.
Они достигли края, и зияла перед ними пропасть, и предстояло им головокружительно скатиться в муть или вылепить крылья себе и взмыть из той завершенности, ибо завершенность есть осознанность, а они теперь истово осознавали себя. Порочность осознавали они, а добродетель обитала в их умах не более чем греза, что есть иллюзия и ложь.
Затем — что тоже было давно! о как давно! — когда луна была юна, когда собирала розовые облака вкруг вечера своего и пела в полдень из зарослей и с горного уступа, когда покоилась грудями в росной тьме и пробуждалась с криками восторга к солнцу, когда пеклась о цветах в долине, когда водила коров своих на укромные пастбища, она пела сонмам своим прибавленья и счастья, пока ее ноги шагали по борозде за плугом, а рука направляла серп и вязала снопы. Любовь великую даровала ты, когда матерью была, о Прекрасная! — ты, кто бел серебром и чья древняя голова украшена льдом.