И вновь жили они и соединялись браком.
Кто из них был кто в том скорбном паломничестве, теперь узнать невозможно. Память блекнет от долгого этого сказа, и так перемешались они между собою, так стали похожи во всех своих различьях, что сделались единым целым в великой памяти. Вновь взяли они на себя вековечное бремя, и вновь желание потянуло их неукротимо в объятие, источавшее отвращение, и где совсем немного находилось любви. Вот, узрите этих двоих, мужчину и женщину, идут они в приятном свете, берут друг дружку за руки в доброте, у какой нет корней, говорят друг дружке слова нежности, от лжи которых стонут их души.
Женщина была пригожа — пригожа, как одинокая звезда, что сияет в пустоте и не робеет перед бескрайностью; была она хороша, как у озерца зеленое дерево, что мирно кланяется солнцу; была она мила, как поле молодого хлеба, что колышется на ветру единым плавным движеньем. Вместе погружались они в свое желание и обнаруживали коварство, что таилось на самом дне, и осознавали себя и все зло.
В недрах, какие они раскопали, жил бес, и вечно, когда вновь заводили они себе преисподнюю, бес их мучил; век за веком воссоздавали они его, пока не явился он громадным и жутким, подобно буре, и так же, как вожделели они друг дружку, он вожделел их обоих.
И тогда Бессчастье приняло облик мужчины и тайно явилось к женщине, когда шла та по саду под тяжкими ветками яблонь. Ноги их вышагивали рядом по траве, а голоса сообщались, пока однажды не вскричала горестно женщина, что крыльев не бывает, и с Призраком ринулась она в бездну, и пала, визжа от смеха, что был плачем. Оказавшись там вместе со своим бесом, стала она ему наложницей, и в том потоке и в пропасти зла зародила добродетель своей изнуренной душе и украла у беса силу.
Пребывала она среди скал своих мест.
Старое Бессчастье хохотало смехом своим подле нее, и глянула она на него, и глаза ее повернулись внутрь головы, а когда глянула вновь — увидела иначе, ибо в том промежутке знание дало бутон и цветок, и посмотрела женщина через знание. Увидела себя, беса и мужчину и пред бесом взмолилась. Молясь, собрала она мелкие синие цветики, что скудно проглядывали среди валунов, и сплела из них венок. Перевила его слезами и вздохами, а готовый венок вложила бесу в руку и попросила отнести мужчине.
Бес выполнил просьбу, потому что любил посмеяться над их муками и предвкушал смех железным жвалам своим.
И вот налетел жуткий бес на мужчину, когда тот шел под плеском зеленых ветвей в высокой садовой траве, и вложил венок в руку мужчине со словами:
«Моя наложница, твоя возлюбленная, шлет тебе приветы с любовью и эту гирлянду синих цветочков, какую сплела она своими руками в аду».
Мужчина, глядя на эти цветы, ощутил, как ходит в нем сердце подобно воде.
«Приведи ее ко мне», — сказал он бесу.
«Не приведу», — ответило Бессчастье.
И тут вдруг бросился мужчина на Призрака. Стиснул хладную шею руками, яростно сжал коленями.
«Тогда я отправлюсь к ней с тобою», — сказал.
И вместе бросились они в пропасть и, падая, сражались люто в полной тьме.
Глава XVII
Мак Канн спал, но когда голос Финана умолк, он проснулся и потянулся, громко зевнув.
— Ни слова из этой повести не услышал, — проговорил он.
— А я услышала, — отозвалась Айлин Ни Кули, — и повесть вышла хорошая.
— О чем та повесть?
— Не знаю, — ответила она.
— А ты знаешь, о чем она была, Мэри?
— Не знаю, бо думала в это время о другом.
Финан взял ее за руку.
— Нет нужды никому из вас знать, о чем была та повесть, за вычетом одной тебя. — С этими словами очень по-доброму глянул он на Айлин Ни Кули.
— Я слушала ее, — вымолвила она, — и повесть вышла хорошая. Я знаю, о чем она, однако не соображу, как объяснить.
— Чуднáя, надо полагать, байка, — с сожалением произнес Патси. — Обидно, что я уснул.
— Я бодрствовал вместо тебя, — сказал Келтия.
— А толку-то? — огрызнулся Патси.
Дождь все лил.
День уже изрядно прошел, и вечер расчерчивал небо наискосок своими тусклыми паутинами. Свет в разрушенном доме угас до бурого мрака, и лица их, нахохлившихся на земляном полу, обращались друг к другу бдительно и бледно. Их вновь охватило безмолвие, мысли вцеплялись в них, и глаза каждого вперялись в тот или иной предмет или точку на стене или на полу.
Мак Канн встал.
— Заночуем тут; дождь не утихнет, покуда в лейке у него не останется ни капли.
Мэри тоже встрепенулась.
— Сбегаю я к повозке и принесу всю еду, какая там есть. Все оставила накрытым, вряд ли оно совсем уж вымокло.
— Так и сделай, — сказал ей отец. — Там здоровенная бутыль, завернута в мешок, — продолжил он, — в корзине, в повозке спереди, возле правой оглобли, и есть в той бутыли маленечко виски.
— И ее принесу.
— Славная ты девчонка, — сказал он.
— А что мне с ослом делать нынче ночью? — спросила Мэри.
— Дай ему пинка, — ответил отец.
Глава XVIII
Осел тихонько стоял там же, где его оставили.
Дождь лил с него, будто был осел отцом рек и обеспечивал мир проточной водой. Дождь отскакивал от ослиных боков, спрыгивал с хвоста, катился пеной со лба на нос и с плеском падал на землю.
— Я очень мокр, — сказал сам себе осел, — а не хотелось бы.
Взгляд он вперял в бурый камень с бугорком на спине. Каждая капля дождя, прилетавшая на камень, плюхалась оземь, сперва дважды подпрыгнув. Через миг осел вновь заговорил сам с собой:
— Нет мне дела до того, прекратится дождь или нет, бо не стану я мокрее, чем сейчас, хоть так, хоть эдак.
Сказав это, он забыл о погоде и взялся размышлять. Чуть свесил голову, уставился вдаль и глазел, ничего не видя, собирая мысли и крутя их.
Первым делом подумал он о морковках.
Поразмыслил об их очертаньях, цвете и о том, как они смотрятся в корзине. У некоторых наружу торчит толстый конец, а у некоторых — другой, и всегда к тому или другому концу липнут комки глины. Некоторые лежат на боку, словно тихонько уснули, а некоторые стоят наклонно, будто опираются спинами о стену и никак не решат, чем заняться далее. Но, как ни смотрелись бы они в корзине, по вкусу все одинаковые — и все хороши. Еда они общительная: если кусать их, получается приятный хрусткий шум, а потому, когда кто-то ест морковь, можно прислушиваться к звуку того, как морковь естся, и разобрать, что за повесть выходит.
У чертополоха, когда его кусают, получается шорох, и вкус у него свой.
От травы почти никакого звука не получатся, она погребается немо и никаких знаков не подает.
Хлеб естся ослом беззвучно, у него интересный вкус и он подолгу липнет к зубам.
У яблок хороший запах и приятный хруст, но вкус сахара задерживается во рту и памятен дольше всего прочего; хруст краткий, резкий, подобен проклятию и тут же благословляет тебя своим вкусом.
Сеном можно набивать рот. При первом укусе получается хрум и треск, а затем сено умолкает. Торчит изо рта, как усы, и можно подглядывать, как оно шевелится туда-сюда в соответствии с тем, как движется у тебя рот. Это дружелюбная еда, и она хороша для голодных.
Овес — не еда, это великое благословение, это кутеж, от овса делаешься гордым, аж хочется отбить копытами передок повозки, влезть на дерево, куснуть корову и разогнать кур.
* * *
Прибежала Мэри и распрягла его из повозки. Обняла его ручьистый нос.
— Бедняжка ты, бедняжка! — проговорила она, вынула из повозки здоровенный бумажный мешок и поднесла к ослиной морде. В мешке был рассыпчатый сахар, и полфунта его налипло ослу на язык, стоило ему разок лизнуть.
Осел разглядывал Мэри, пока шла та к дому с охапкой еды.
— Славная ты девчонка, — молвил осел.
Встряхнулся и разогнал мысли, а затем шустро начал прогуливаться туда-сюда по тропе — проверять, есть ли тут такое, что имеет смысл искать.