Феня горько заплакала. Сползла на пол, встала на колени перед качалкой, в которой посапывал не ведавший горя сынишка, опустила на него тонкие хрупкие руки.
И тут Иван почувствовал, что на его плечи легла огромная ответственность: за Феню, за ее сына, за всех обездоленных и осиротевших по вине Гришки-полицая.
А через неделю в Карповом хуторе появились наши.
За несколько часов до этого радостного события с ходановского подворья умчалась тачанка. Было раннее утро. Смутным силуэтом в предутренней туманке мелькнули кони и люди.
Иван обрадовался: Гришки нет. Значит, можно было Феню с сыном увести из хаты Ходанов. Но жило в парнишке предчувствие затаившейся на подворье Ходанов опасности.
Последние дни вместе с Гришкой в хате ночевали и другие полицаи. «Все ли ушли? Не остался ли кто-нибудь?»
Иван подобрался ползком к новому, в начале лета поставленному Гришкой штахетнику, разгородившему два подворья: Орачей и Ходанов. Прислушался. Там, за забором, жила угнетающая своей неизведанностью тишина.
Набрал в пригоршню сухих комочков земли и давай кидать их в Фенино окно. Бросит из-за забора, подождет, притаившись, и снова бросит. Никто не отзывался на его сигналы.
Перепрыгнул через штахетник.
Двери, ведущие с крыльца в хату, были приоткрыты.
— Кто есть дома? — осторожно спросил Иван.
Ни звука в ответ.
— Фи-и-липп А-авде-евич!
Запищал ребенок. Иван бросился на звук голоса.
— Феня!
Не добежав до того места, где стояла ее кровать с качалкой для мальчонки, зацепился за что-то. Больно ударился о ножку тяжелой чугунной кровати, на которой жалобно попискивал Санька.
— Фе-е-ня-я!..
Дополз до кровати и нащупал в изголовьи ребеночка, завернутого в одеяло. Поднялся на ноги. Взял Саньку. Прижал к груди. Всего обдало волной нежности: «Кроха ты моя!»
В темной от закрытых ставней комнате был еще кто-то. «Феня!» — мелькнула догадка. Положил осторожно младенца на кровать. Привыкнув к темноте, начал кое-что различать. Ближе к порогу, на полу, лежал человек. (Это о него и споткнулся Иван). «Не Феня...» — понял он.
— Филипп Авдеевич!
— Засвети, — простонал старик. — Спички на столе пошарь.
На фитильке коптилки заплясал трепетный огонек.
— Это меня Гришкины дружки, — сказал старик, укутанный в веревки, словно кокон шелкопряда. — Вначале прикладом успокоили. За то, что не позволял забрать Феню, лишить малютку матери. Пропадет малец без материнского молока.
Следующая встреча у Ивана с маленьким Ходаном произошла через семь лет и четыре месяца. Старший сержант-артиллерист возращался домой после двух войн: с гитлеровской Германией и императорской Японией.
Он знал, что Фенюшка, которую тогда Гришка-полицай увез в тачанке в неведомые дали, сошла с ума, да так и не выздоровела. Семь лет таяла, как зажженная свеча с длинным чадящим фитилем, и угасла.
Эти два события: возвращение домой демобилизованного и смерть Фени совпали по времени.
Иван был уверен, что усопшая лежит в хате у них (так выходило по письмам матери), но хуторские толпились на ходановском подворье.
Все правильно, это был ее дом, дом ее сына». Но Иван не мог отделаться от недоброго ощущения, что это прежде всего дом Гришки-полицая. Здесь он родился, здесь вырос. Здесь задумывал свои преступления.
Мимо ходановского подворья Иван направился к себе. Перешагнул порог родного дома — к горлу подступил горький комок. Расчувствовался до слез. «Эх, старший сержант!» — упрекнул он себя. Но ведь только однажды возвращается солдат домой после двух войн.
В хате тихо, тепло и уют. Пахнуло чем-то родным, давно знакомым.
В кухне кто-то постукивал ложкой о миску.
— Матынько!
Ему бы войти тихонько, закрыть матери ладонями глаза, как в детстве: «Отгадай!» Но не хватило на этот раз у солдата характера.
Из кухни отозвался мальчишка:
— Тебе чё?
Возле старенького кухонного стола сидел на табуретке мальчонка лет восьми. Остренький носик с горбинкой. Черные глазища. И весь — словно галчонок. Вот только разрез глаз и большой крутой лоб — ходановские. Екнуло Иваново сердце от этих живых Фениных глаз.
— Ты — Ванюшка? — спросил мальчонка. И сам же ответил: — Как ты вошел, так я тебя сразу и узнал. Ты такой же и на фотокарточке, за стеклом.
Он говорил совсем не по-детски, серьезно. Строил фразу грамотно, слова подбирал умно.
«И откуда такая речь у мальчишки из глухого донбасского хутора?»
— Хочешь, и я отгадаю твое имя? Санька — вот кто ты.
Потеплели у мальчонки глаза-угольки.
— Так меня зовут бабка Матвеевна и дед Авдеич.
Иван инстинктивно почувствовал, что с родным именем Саньки — Адольф — связаны большие неприятности.
— Так ты и есть Санька. Александр, — заверил его Иван.
— Не-е... Учителька, когда вызывает к доске, называет меня Адольфом. Ребята на переменке никак не называют. А сынок учительки, если рядом кто-то из взрослых, дразнит фашистом. Ну так я ему за это! — Санька погрозил кому-то кулачком и торжествующе рассмеялся. — Сынок учительки — дундук дундуком. И толстый, как бочка с ножками. Он самого легкого примера решить не может. Мать ему дома все покажет, расскажет, а в классе вызывает: «Лапушка, давай решим какую-нибудь задачку... Вот эту, например». А у него на листочке решение и ответ. Я у него однажды спер бумажку и другую подсунул, с решением совсем другой задачи. На доске одна задача, а он решает другую.
— А ты в каком классе? — подивился Иван.
— Я-то во втором. А Лапушка — в четвертом. У нас одна учителька на все классы. Расчертит доску и пишет: на одной половине задание для второго класса, а на другой для четвертого. Она еще точку не поставила, а я уже кричу: «У меня — ответ».
— Задача за четвертый класс?
— Ну да, за четвертый, — подтвердил Санька. — Я по всем предметам успеваю: и за второй, и за третий, и за четвертый.
— Ну и молодец!
— Это я назло учительке, за то, что она меня называет Адольфом. И сынок ее... Стоит в дверях, дежурит. И не пускает: покажи да покажи вторую обувку! Ну, галоши или что другое... — Он вдруг залился краской.
И понял Иван, что нет у Саньки сменной обуви.
— Ну и что же? — с настороженностью спросил он.
— Говорю Лапушке: «Пусти, а то хуже будет!» Так он обозвал меня фашистом. Ах, говорю, я фашист, — так получай! Разбежался и так дал ему головой в пузо, что он сел. Сидит и разевает рот, как жаба. Учителька хотела меня за уши оттаскать, да я убежал.
Санька рассмеялся. Он был доволен, что сумел постоять за себя, одолев врага, который был старше и сильнее его.
Ивану стало жалко мальчонку. Сколько злости!.. Зачем доводить ребенка до такого состояния. Пока он беспомощен против обидчиков из взрослых. Ну, боднет сверстника-переростка. Но подрастет, окрепнет, и окажется у него в руках нож. И придет он в дом к своим обидчикам: лишенной педагогического такта учительнице, по всему видать, женщине ограниченной, к ее откормленному, словно на убой («бочка с ножками»), сыну Лапушке. И воздаст сторицей за пережитое унижение. А люди скажут: «В отца пошел... Яблоко от яблони, известное дело...»
— Ты голодный? — спросил Санька солидно. — Бабка Матвеевна такого вкусного борща наварила на похороны. Мамка подохла, — пояснил он. — И самогонка есть. Хочешь, с мороза? — Он полез было в стол, где в нижнем отделении стояли две ведерные бутыли с мутноватым пойлом: «бурачинка», из сахарной свеклы.
Все в Иване взбунтовалось, в один миг исчезла его симпатия к мальчонке.
— Что же ты так... о матери?
— А она была чокнутая, — сердито пробурчал Санька. — Звала меня Адольфиком. Адольфик да Адольфик. И при всех! А Матвеевна — Санькой.
Муторно было на душе Ивана.
— Знаешь, почему она стала такой? Один фашист... отобрал у нее тебя. Тебе тогда пошел четвертый месяц. Усадил он ее силой в тачанку и увез. Она боялась, что ты умрешь без нее с голоду, и от великой любви к тебе потеряла рассудок.