Пожалуй, всю перемену отец метался из угла в угол. Потом его внезапно осенила блестящая идея. Схватив с пола транспарант, он скрутил его в жгут, привязал конец за бетонные перила балкона и начал спускаться вниз.
Я уже говорил, что актовый зал был на втором этаже. Но это были старые этажи, высокие. Кроме того, школа имела фундамент…
Дворничиха баба Соня увидела прилично одетого человека в шляпе, повисшего под балконом. Она решила, что человек прикреплял транспарант, нечаянно сорвался и потому теперь беспомощно висит на красном полотнище…
Баба Соня закричала в голос. Уроки были сорваны.
29
В раздевалке мне дали белый халат, короткий, маленького размера. Я набросил его на плечи и пошел к лестнице, которая спускалась в просторный холл, выложенный черно-белыми плитами. Здание городской больницы было старым, построено очень давно. Немцы усиленно старались разбомбить нашу больницу, потому что в ней, конечно, размещался госпиталь. Они исколошматили все вокруг, но в больницу не попали. Огромная фугасная бомба снесла школу номер четыре, заживо похоронив в подвале несколько десятков человек. Был превращен в руины кинотеатр «Орион», находившийся по соседству. Исчезла, став грудой битого кирпича, городская баня…
А больница уцелела. В ней все дышало добротностью, спокойствием, годами.
Отец лежал на третьем этаже, в тридцать второй палате. Там были еще две койки, в момент моего прихода пустые.
— Чего тебе принести? — спросил я.
— Счеты, — ответил он.
— Может, лучше баян?
— Нет, счеты, — упрямо повторил он. — Здесь, — он кивнул на койку у окна, — бухгалтер с печенью лежит. Ему квартальный отчет закончить надо. Хочу помочь. Финансы — они точность любят.
— Шел бы ты домой.
— Нет, — сказал отец. — Я в Краснодар поеду. Там врачи настоящие, А у нас одно название.
Он плюнул на пол, в угол, куда вечерний сумрачный свет не забирался. Потер ладонью сухой подбородок. Сказал:
— Ты к Шакуну сходи. Напомни про обещание.
— Шакун уехал в санаторий. На прошлой неделе.
— Далеко?
— Говорят, в Крым.
— Поспешил ты увольняться с завода. Погодить надо было.
То же самое сказал мне вчера и Женя Ростков. Повстречались по дороге домой. Женя нес авоську с картошкой и буханку хлеба в газете «Труд». Он усмехнулся:
— Привет, летун.
— Привет, — сказал я.
— Значит, ты и на судоремонтном не задержался, — без уважения смотрел на меня Ростков. Не то чтобы презрительно, а так… Как на курицу.
— Нет.
— Мало платят?
— Не разживешься.
— А может, обидели?
— Обидели.
— Разряд не тот дали.
— Все знаешь, точно справочный стол, — не без нахальства ответил я. Что делать? Надо же защищаться.
— А ты, Антон, не психуй, — похоже, что Ростков неплохо знал мой характер, потому и говорил теперь доброжелательно. — Не такая ты шишка, чтобы о тебе всем сообщали. Просто пил я пиво десять минут назад с Корнилычем. Говорил с ним. В том числе и про тебя пару слов было сказано.
— Спасибо, — вздохнул я.
— Не за что, — ответил Ростков. — Неплохой ты парень, но без царя в голове. И дружок у тебя фраер, между прочим.
— Это ты о ком? Про Витька, что ли?
— Угадал.
— Какой он мне друг! Знакомый. Иногда встречаемся.
— Ладно. Черт с ним… Ты о себе подумай, определись. Учиться так учиться, работать так работать. Время, сам видишь, какое. С разрухой забот еще не на один год хватит.
— Все я вижу. Это вы ничего не видите. А знаешь, Ростков, почему?
— Почему? — он даже остановился от удивления.
— Потому что вам гайки дороже человека. Были бы гайки, люди народятся. А вот фраер Витек считает, что самое главное под синим небом — это человек. Все остальное — приложение.
— Человеки тоже разные бывают, — возразил Женя Ростков. — Человек — созидатель. С таким определением я могу согласиться.
— Нет, Женя. Просто человек.
— Тебя не переспоришь, — сказал Ростков. — И все равно поторопился ты с увольнением.
Небо заметно наливалось синевой. Сквозь открытую форточку было слышно, как шумит ветер. Свежий воздух, сдобренный запахами сухой травы и желтых листьев, проникал в больничную палату, где пахло йодом, формалином и всякими другими лекарствами. И от этого горного, здорового воздуха щемило сердце и как-то очень остро чувствовалось грустное предназначение больничной палаты.
— Слушай, — сказал я отцу, — сегодня баню новую открыли. Парная там, говорят, пальчики оближешь… Может, сходим попаримся… Потом боржомчика попьешь, а я пивка…
Отец с тоской посмотрел на меня. Тихо, но все-таки неожиданно сказал:
— Я тоже пивка попробую.
Машины на дороге уже включали фары. Свет ударял в чугунную ограду, отскакивая на ветки, катился по окнам.
Москва транслировала репортаж о футбольном матче на первенство СССР между ЦДКА и «Динамо». «Солировал» Вадим Синявский.
30
Даша Зайцева махнула мне рукой. Я остановился. Разбитое здание Госбанка было огорожено досками. На въезде ворота не повесили — дыра в заборе, колея, продавленная машинами. И все. Солнце хозяйничало, поэтому обломки стен, заросший бурьяном двор, обшарпанный «студебеккер», на который рабочие носилками грузили осколки кирпича и штукатурки, не мутили душу, и смотреть на все это можно было без грусти.
Конечно же, Зайцева возвращалась из школы. Одетая в юбку салатного цвета и бежевую шерстяную кофточку, она несла свой большой старый портфель, который сама называла «министерским».
— Давай, — сказал я.
Она избавилась от портфеля с радостью. Мы не виделись давно. Пожалуй, месяц. С того самого дня, когда катались на яхте.
— Правда, что Баженов уехал в Одессу? — спросила она.
Я ничего не знал об этом. Витек больше не жил у Глухого. Времянка теперь целиком использовалась как фотолаборатория.
Баженов поругался с теткой Таней и с Глухим.
Последнее время вино из подвала Глухой наладился выносить в грелке. Разумеется, ему приходилось хитрить лишь в том случае, если тетка Таня не дежурила в диспансере. Ее бдительное око неотступно следило за супругом.
Необычный способ транспортировки волшебного напитка проникал своими корнями в почву не столь далекого прошлого, когда Глухой работал подсобником на городском винзаводе и обнаружил смекалку при общении с вахтерами на проходной. Нет, он, конечно, не думал, что настанет срок и ему придется тайком выносить в грелке собственное вино из собственного подвала. Увы, тетка Таня уродилась человеком нещедрым, к тому же как медицинский работник предубежденным против алкоголя.
Выпив обычно банку возле бочки, пахнувшей серой и пылью, Глухой вынимал из-за пазухи грелку, вливал в нее литра полтора, стараясь, чтобы вино из шланга бежало ровной, хорошей струей прямо в резиновое горло. Ему было приятно смотреть, как в скупом свете, что поступал в подвал лишь в щелку над дверью, играло оттенками густое красное вино, приятно было сознавать, что оно будет выпито им еще до наступления темноты.
Однажды часов в пять вечера, бедного на солнечный свет и хорошую погоду, во дворе перед домом тетки Тани разыгралась такая сценка. Баженов пришел из города продрогший, с синим лицом. Ворот пиджака был поднят. Может, он заболел или просто замерз, потому что ветер тянул из ущелий со стороны Новороссийска, зябкий, мерзкий. И гроздья поспевающего винограда — существа, чуткого на холод, — казались отлитыми из стекла.
Мать тетки Тани, бабка Акулина, которую и в хорошую погоду трудно было выманить из комнаты, сейчас почему-то ходила вокруг дома в поисках несуществующих младенцев мужского пола. Тетка Таня стояла у порога и молча психовала. Она давно поняла, что бабка Акулина «с приветом», и все пыталась устроить ее «на лечение». Но в больницу бабку Акулину не брали, потому что все врачи, узнав возраст пациентки — ей было 92 года, — как правило, говорили: «Господи, нам бы дожить до этих лет».