Я возвращался домой после месячного бродяжничества по югу России. Что меня туда понесло с сотней рублей, заработанных летом в топографической партии, я и сам не мог понять. Глупая какая-то романтика. Я уехал из дома, оставив мужественную записку, чтоб меня, дескать, не искали, доехал до Харькова, там пересел на южный экспресс и через двенадцать часов был уже в Минеральных Водах. Ну и так далее. С группой московских туристов пересек Кавказский хребет и очутился в Сухуми. Денег мне хватило до Новороссийска, и я решил, что пора возвращаться. Во мне играло какое-то глупое упрямство, ведь можно же было найти где-нибудь рубль, ударить телеграмму домой, чтоб выслали деньги на билет, но мне казалось, что я должен доехать сам: мол, сам уехал, сам и приехал, на свои, такой вот я самостоятельный. А иначе как оправдать этот убег, чем? Так или примерно так я тогда думал. Впрочем, в шестнадцать лет это не удивительно. Ехал я на попутных машинах, товарных поездах и электричках и за десять дней голодной жизни дошел, что называется, до ручки. Я забыл еще и о том, что здесь не то, что у нас, на Востоке, где один только Транссиб и никогда не ошибешься, только смотри, в какой стороне солнце всходит. Здесь дороги разбегались в разные стороны, переходили одна в другую. Кое-как, путаясь, возвращаясь, я добрался до Поворино, прыгнул на первый попавшийся товарняк и вместо того, чтобы ехать на восток, поехал на юг, хотя и не знал об этом.
Мне было хорошо оттого, что я еду и еще даже дремлю на ходу, совмещаю, значит, два необходимых дела, и с каждым километром дом все ближе. А ночь гудела, свистела в щелях, она лилась вокруг, и можно было подумать, что ночь — это не просто темнота, а какое-то явление природы, вроде тайфуна или урагана, только более тихое. Я все клевал носом, зажимая в себе остатки тепла, кто-то ходил с фонарем по моей платформе, мелькнуло в свете фонаря узкое лицо под козырьком железнодорожной фуражки, фонарь ударил прямо в стекло, я скорчился еще больше, закрыв глаза и убеждая себя, что если я его не вижу, значит и он меня не видит. Фонарь вильнул и потух, я окоченел и уснул.
Разбудила меня тишина. Я открыл глаза и увидел залитую светом платформу с тракторами впереди меня. Поезд стоял на какой-то станции и поверх грузового вагона на соседнем пути виднелись крыша станционного здания с прожектором и верхушки пирамидальных тополей.
Я закрыл глаза и задремал, но тут послышались чьи-то шаги, дверца распахнулась, меня выдернули из кабины, протащили по платформе и швырнули вниз. Я упал на замазученный гравий к ногам милицейского сержанта. Рядом с ним, приподняв костлявые плечи и вскинув птичье личико, стоял хилый мужичок в форме железнодорожника. Еще один, светя фонарем, ходил по платформе и проверял пломбы на тракторах.
— Остальные все целы! — крикнул он. — Ты, Адам, проверь-ка у него рюкзачок!
— Ты что в тракторе делал, а? Запчасти воровал? — спросил меня хилый Адам почему-то свистящим шепотом и тыча мне в лицо фонарем.
Он, наверно, испугался меня тогда — на платформе и не мог мне этот страх простить. Наверно, думал — бандит, рецидивист, а тут длинноволосый, тощий, грязный подросток с отупелым лицом и непонимающими глазами.
— Ты что там, паскуда, делал! — закричал он плачуще и замахал фонарем, часто поглядывая на сержанта.
Сержант, позевывая, поднял мне руки, похлопал ладонями по штанинам, по бокам и взялся за рюкзачок. Я так и стоял с поднятыми руками, не зная, можно ли их опустить.
— Отвечай! — заорал хилый и, птичьей лапкой вцепившись мне в ворот рубахи, начал его скручивать, оскалив нескладные желтоватые зубы.
Он был мне под подбородок, но я терпел, потому что рядом была милиция, а я был кругом, как ни крути, виноват.
— Спал… — буркнул я и оттолкнул его легонько, чтоб не душил.
Он храпнул, размахнулся и, мельком глянув на сержанта, который тряс рюкзак, привстав на цыпочки, ударил меня по лицу. И опять замахнулся. Я отшатнулся, защищаясь, поймал его руку и оттолкнул.
— Петро! — закричал хилый радостно и уже стервенея от злобы. — Он на меня руку поднял! Иди сюда, Петро!
— Нечего свои распускать, — хмуро сказал сержант, подняв глаза от рюкзака, и уже строго прикрикнул: — А ну — стоять! А то обоих заберу!
Он вытащил из рюкзака столовый нож, который я купил в Новороссийске, чтобы резать хлеб, и повертел им, хмыкая и пробуя на изгиб.
— Нож! — торжествующе заорал Адам, тыча в меня пальцем.
Мимо, постукивая молотком, прошел осмотрщик и опасливо на нас покосился.
— Да-а! — сказал сержант и, сунув нож в карман, крепко взял меня за руку. — Что ж, пойдем разберемся.
Он повел меня, как старший брат ведет младшего, позевывая и придерживая за руку, когда я, сонный, запинался.
Хилый Адам бежал за нами и пинал меня. Я не мог взять в толк, зачем он это делает. Может, его часто били в детстве и он стал бояться, от этой боязни злился и вымещал злость на тех, кто заведомо не мог ему ответить?
Но мне-то что было до его проблем! Я приостановился и лягнул его ногой в живот. Он взвыл. Сержант сильно дернул меня за руку.
— А ну не распускать! — прикрикнул он и, обернувшись к трясущемуся Адаму, посоветовал: — А вы бы шли лучше в вагон.
Адам так и остался стоять, корча личико, и мне показалось, что он похож на какого-то мелкого зверька-пакостника, хорька, что ли…
А мы пошли дальше — мимо станции, мимо домов, потом свернули в темную улочку. Я часто спотыкался, а сержант придерживал меня.
— Бродяжишь? — сказал он, глядя на меня сверху, и, чуть сдвинув козырек фуражки, сам себе подтвердил: — Бродяжишь. А куда едешь?
— От тетки…
— Куда, говорю?! Ты что, бухой?
— На Дальний Восток… — Что-то сопливое и влажное встало у меня в горле. — Обокрали меня в поезде…
Я врал вяло, наспех говоря, что на язык лезло. Хотелось одного — спать и есть.
— Ты же на Волгоград едешь, дурило! — удивился сержант, сдвинув фуражку, и, подумав, опять сказал: — Ну, разберемся.
Мы пошли дальше.
В отделении сержант бросил на стол дежурному лейтенанту мой паспорт, нож и стал что-то рассказывать, кивая на меня. Лейтенант смеялся. О чем они говорили, я не слышал. Казалось, теплый воздух вокруг меня блаженно сгустился и стал теплой ватой, сплошным тюфяком, периной, звуки сквозь него доходили неотчетливо и приглушенно. Я сидел на стуле, клевал носом. Клевал, клевал — и провалился.
Проснулся оттого, что сержант сильно потер мне уши. Лейтенант с любопытством разглядывал меня и улыбался. Он был очень молод и, наверно, ему было очень уютно за своим столом, где были аккуратно разложены какие-то папки и стоял письменный прибор. Наверно, ему было хорошо от сознания, что все вокруг входят и выходят, а он сидит за своим столом.
— Отпустите меня? — спросил я тупо. — Мне домой надо, у меня деньги украли.
— Ишь ты скорый какой! — Лейтенант рассмеялся, и на его крепких красных щеках появились ямочки. — Так сразу тебя и отпусти! Еще проверим, что ты за птица! На тебе бумагу, пиши. Все пиши: где украли, откуда ехал, куда, зачем в трактор залез. Все пиши!
Он вытащил из стола лист чистой бумаги, ручку и положил на стол, потом глянул на часы, потер руки и, изобразив на лице некую начальственную сосредоточенность, крикнул:
— Сидоренко!
Сержант заглянул в дверь. На его лице была пыльная, мятая усталость, он, наверно, не успел ее сразу снять, и теперь лицо его прямо на глазах вдруг стало внимательным и холодным.
— Чайку организуй, — сказал лейтенант и, глянув на меня, опять улыбнулся, потер руки. — Проверим, что ты за птица из породы пернатых!
Он рассмеялся, довольный своей шуткой, открыл ящик стола и положил перед собой какой-то сверток.
Я писал, стараясь врать правдоподобно, и чувствовал грязь у себя на спине, она облезала, как чешуя. Бумага на столе шуршала, я глянул и подавился собственной слюной. Лейтенант ел бутерброд с колбасой, мимоходом просматривая лежащие на столе бумаги. Я ткнулся глазами в стол и, часто моргая, глотая слюну, молил бога, чтоб он куда-нибудь вышел, лейтенант, а бутерброд оставил бы…