Провел задрожавшей рукой по лицу.
— Скорее всего тут я останусь, при совхозе. Как пообживусь маленько, и стариков сюда заберу. Васютка-то здоров?
— Чего ему деется! Бойкий мальчонка растет. На салазках уже сам катается…
Ефим взял в руки кнут.
— Затем до свидания.
Уже вдогонку ему Елизар крикнул:
— Старикам-то кланяйся там!
И долго стоял на дороге весь в жару, то жалея отчаянно, что не уехал с Ефимом, то стыдясь, что хотел уехать с ним. Но тут обида, гордость и злость поднялись в нем на дыбы и задавили острую боль потери. Ему уже стало казаться, что Настя никогда не любила его, что и замуж-то за него по капризу да своеволию выскочила. Одно худое только и приходило теперь про нее в голову: и как стариков она попрекала на каждом шагу, и как не ладила с соседками, и как ругалась и плакала всякий раз, не отпуская его на собрания. Лютая на работу, все, бывало, тащила в дом, как суслик в свою нору, не останавливаясь даже перед воровством. Раз поздно вечером они ехали вдвоем на возу со снопами. Уже темнело, и в поле народу никого не было.
Вдруг Настя, весело мигнув мужу, живо соскочила на землю. Остановив лошадь, она быстро перекидала на телегу целый суслон пшеницы с чужой полосы. Забралась снова наверх и, укладывая получше снопы, счастливо засмеялась.
— Полпуда пшенички сразу заработала!
Елизар, опомнившись, круто остановил лошадь.
— Сейчас же скидай их обратно!
— Дурак! — сердито сверкнула она глазами и, выхватив у него вожжи, погнала вперед лошадь. — С тобой век добра не нажить. У кого взяла-то? У Тимохи Зорина! Он побогаче нас, от одного суслона не обеднеет.
Но видя, как суровеет лицо мужа, засмеялась вдруг и, обняв его за шею, повалила на снопы, часто кусая горячими поцелуями.
— Не тревожь зря сердце, любый мой!
До самого гумна Елизар молчал, обезоруженный лаской жены, а когда пошли домой, глухо и гневно сказал, страдая от жестокой жалости к ней:
— В нашем доме воров отродясь не было. Ежели замечу, Настя, еще раз такое — изобью! Поимей в виду.
Ничего не ответив, она изменилась в лице.
Молча дошли до дома, молча поужинали, молча легли спать в сеновале. Утром уже, проснувшись, Елизар украдкой взглянул на жену. Она лежала, не шевелясь, на спине, с широко открытыми сухими глазами и посеревшим лицом. У Елизара резнуло сердце жалостью и любовью к ней. Он притянул жену к себе, целуя ее в холодные губы и пьянея от ее безвольного теплого тела. Но она отодвинулась вдруг прочь, глядя на него с испугом, стыдом и злостью.
Елизар снова притянул властно жену к себе, ласково поглаживая жесткой рукой ее голову. Почуяв это безмолвное прощение, она с благодарной яростью обняла мужа за шею горячими руками.
Ни единого слова не понадобилось им в этот раз для примирения.
Обессиленная и успокоенная, она сразу уснула у него на плече, полуоткрыв припухшие губы и ровно дыша. Елизар бережно убрал с ее заалевшей щеки рассыпавшиеся волосы. Долго вглядывался он в дорогое ему красивое лицо, и чем больше светлело оно во сне от счастливой улыбки, тем роднее и ближе становилась ему Настя.
Но вдруг тонкая бровь ее болезненно изломилась, все тело вздрогнуло от всхлипа, и в уголочке глаза засветилась крупной росинкой тайная, невыплаканная слеза.
Дня через три Тимофей Зорин немало подивился, когда Елизар принес ему вечером ведро пшеницы, сконфуженно говоря:
— Возьми, Тимофей Ильич. Твоя.
— Да когда же ты ее у меня займовал? — силился припомнить Тимофей. — Разве что в «петровки»?
— Не занимал я, дядя Тимофей, — хмурясь, объяснил Елизар. — Суслон твой ошибкой забрали мы в Долгом поле. Солому-то я уж после тебе занесу, прямо на гумно.
— Да как же это у вас получилось? — все еще недоумевал Тимофей. — Кабы рядом полосы-то наши с тобой были, а то ведь — в разных концах они…
Елизар, стыдясь, опустил голову.
— Уж не спрашивал бы лучше, дядя Тимофей. Пожадился я. Понял али нет?
И вскинул на Тимофея виноватые глаза.
— Ты уж не говори никому об этом, а то от людей мне будет совестно.
— Признался, так и поквитался! — растроганно сказал Тимофей. — Будь спокоен, Елизар Никитич, ни одна душа не узнает.
— Ну, спасибо тебе. Век не забуду.
Ни словом, ни намеком не укорил потом Елизар жену за ее поступок, ни разу даже не поминал о нем, будто вовсе и не было ничего. Но встала между ними после размолвки тоненькая холодная стенка, словно осенний ледок после первого заморозка. Заметил скоро Елизар, что начала частенько задумываться Настя и совсем перестала делиться с ним своими хозяйственными мечтами. И в ласках с ним стала суше, и в словах скупее, осторожнее. Одно время Елизар даже доволен был такой переменой в ней, видя, что перенесла она заботу и любовь свою на сынишку, а мужу старалась не перечить.
Когда-то и слышать не хотела Настя о колхозе, а тут, как стали в Курьевке начинать колхоз, записалась вместе с мужем, без всякого скандала. Поняла ли, наконец, что выхода из нужды другого не было, или просто покорилась мужу, не узнал тогда этого Елизар. И на курсы его отпустила спокойно. Но когда расставались за околицей, впервые заронила в сердце ему тревогу.
Обняв на прощание, заплакала и посетовала горько:
— Люб ты мне, а радости с тобой у меня нет. Все ты от дома да от хозяйства прочь, и мысли у нас с тобой врозь. Не знаю уж, как жить дальше будем.
Поцеловала и легонько толкнула в грудь.
— Иди.
Раз пять оглядывался Елизар, пока шел полем до леса, а Настя все стояла и смотрела ему вслед. Домой пошла не торопясь, опустив низко голову.
Не тогда ли впервые и задумала она уйти от него?
За три месяца получил от нее Елизар два письма. В одном пересказывала она разные новости и жаловалась на непорядки в колхозе, а в другом пеняла ему, что давно дома не бывал.
Ничего худого не увидел тогда в письмах Елизар. Отписал ей, что не пускают его домой раньше срока, что скучает он сильно и сам к семье торопится.
А теперь вот, выходит, и торопиться незачем.
За три дня почернел Елизар от дум. Тяжелая ненависть его к тестю и теще все больше и больше переходила теперь на Настю.
— Не буду ни ей, ни ее кулацкому роду кланяться! — со злобой думал он. Но как только вспоминал сынишку, опускались у него в отчаянии руки и в горькой тоске сжималось сердце.
Даже в последний день учении на курсах не знал еще Елизар, поедет ли он завтра в Курьевку, или уже совсем больше туда не покажется.
2
Еще издали Трубников заметил, что его поджидает у колодца какая-то женщина в сером полушалке и меховой жакетке. Намеренно долго зачерпывая воду, она то взглядывала украдкой в его сторону, то беспокойно озиралась на соседские окна. А когда Трубников стал подходить ближе, подняла коромыслом ведра и пошла от колодца тропочкой, будто и не торопясь, но как раз успела загородить ему дорогу.
— Здравствуйте! — остановился Трубников, невольно любуясь ее румяным тонкобровым лицом с прямым носом и остро вздернутой верхней губой.
Женщина остановилась переложить коромысло на другое плечо и, сердито щуря красивые синие глаза, медленно и ненавистно оглядела незнакомого человека с ног до головы: и его хромовые сапоги с заправленными в них галифе, и кожаные перчатки на руках, и короткое бобриковое пальтишко с барашковым воротником, и худощавое остроносое лицо с небольшими темными усами. Встретив спокойный взгляд ясных рыжих глаз, отвернулась, передернула плечами и молча пошла прочь.
— Гражданочка! — вежливо окликнул ее Трубников. — Как мне тут Синицына разыскать, председателя вашего?
Женщина, не останавливаясь, бросила через плечо:
— Почем я знаю, где его черт носит?!
Но вдруг обернулась и, держа обе руки на дужках ведер, сверкнула исподлобья глазами.
— Приехали нас в колхоз загонять?
— Загонять? Да вы шутите, что ли, гражданочка?
— А нешто не загоняете! — закричала она, сразу белея от злости. — Нечего дураком-то прикидываться!