Еще труднее поверить в то, что она была способна на шантаж. Возможно, что, оказавшись в отчаянном положении, чувствуя, что ее бросили друзья, семья и любовники, она могла поговорить об опубликовании своих любовных писем и с удовольствием представить себе последствия такого поступка («нанести удар по репутации сильных мира сего»), но все же невозможно поверить в то, что Айседора действительно бы пошла на это, ведь для нее так мало значили деньги. Позже, находясь в таком же сложном материальном положении, она отказалась от своей доли наследства Есенина, сказав, что его мать и сестра нуждаются в деньгах больше, чем она.
Кроме того, весьма проблематично, что кто-то заплатил бы за письма и оставил бы их у Айседоры. Мы знаем, что они все еще были у нее, когда к ней в 1925 году приезжала актриса Лотти Йорска14.
Это не только неправдоподобно. Этого просто не было. Во время пребывания в Берлине, когда Селдес вел с ней переговоры по поводу покупки прав на ее мемуары, она встретила другого американского корреспондента — Исаака Дона Левина.
Левин был одним из ее немногих знакомых в Берлине, навещавших ее, чтобы поддержать ее дух, пока она ожидала въездной визы от нескольких стран. (Не имея паспорта и бумаг российского посольства, она была вынуждена танцевать в полицейском участке, чтобы они удостоверили ее личность.)15 Левин пытался отвлечь ее от забот, знакомя с людьми, к которым она проявляла интерес. Среди них были революционеры Александр Беркман и Эмма Голдман. Он настаивал, чтобы она начала писать мемуары, и выслушивал ее подробные рассказы о жизни в Москве, о ее педагогических опытах, о мужчинах, которых она любила. Она призналась ему, что по-настоящему любила Крэга, Зингера и Гарольда Бауэра. Достаточно любопытно то, что она не включала в это число Руммеля или Есенина, хотя все же упомянула позже их имена в разговоре с Мэри Дести, вместе с именами Крэга и Зингера16. Возможно, в 1924 году разрыв с Руммелем и Есениным был еще слишком болезненным для нее, поэтому она не хотела произносить их имена. О других же она сказала: «Они, может быть, и любили меня, но всегда возвращались к своим женам».
Одиночество, вспоминал Левин, сделало ее страшной собственницей, поэтому он мог понять, почему мужчины старались держаться от нее подальше. Но, несмотря на то что она очень пала духом, в ней оставалась доброта и непобедимая детскость и наивность, что было очень трогательно17.
Видя, что она живет впроголодь и прекрасно понимает, что ее карьера в Германии обречена, Левин обратился к французскому депутату от социалистов, Жану Лонгю, внуку Карла Маркса, который добился разрешения на въезд Айседоры во Францию16.
Но, прежде чем уехать из Берлина, Айседора должна была расплатиться с долгами. Левин заплатил за ее проживание в отеле и сопроводил ее в Париж. Там она поселилась в скромном отеле возле площади Этуаль, где стала вновь встречаться со старыми друзьями, обдумывая тем временем возможности получения денег для школы в Москве.
В РЕКУ ЗАБВЕНИЯ
1925–1927
Когда из Берлина дошли новости, что Айседора пишет мемуары, газеты начали бороться за право печатать с продолжением историю ее жизни. Таким образом, в январе 1925 года, вскоре после приезда в Париж, у Айседоры впервые за последние годы появилась возможность получить значительную сумму. Но, как выяснилось, у газет было собственное мнение о том, как должна выглядеть история ее жизни. Они хотели опубликовать ее любовные письма и воспоминания о тех мужчинах, которые писали их. Газетам не были интересны ее идеи в области танца. Возмущенная этим, она отрицала, что когда-нибудь собиралась публиковать свои любовные письма, и утверждала, что на все предложения об их покупке отвечала категорическим «нет». За это на потребу читателям воскресных выпусков газеты опубликовали все старые скандалы и слухи, связанные с танцовщицей.
Такое отношение уже не удивило ее, у нее были проблемы и посерьезней. 2 февраля 1925 года она написала Ирме из Парижа:
«Дорогая Ирма.
У меня не было смелости писать, я переживала ужасные, печальные события…
«Чикаго трибюн» предложила мне некоторую сумму за мои «мемуары», но потом все это обратилось в шантаж, и они стали писать ужасные статьи обо мне, желая отомстить.
Более трех месяцев мне отказывали в визе в Париж. Наконец я здесь. Ради Бога, напиши мне… Какие перспективы у школы?.. Что-нибудь устоялось или все по-прежнему зыбко? Единственная моя надежда в смысле денег — это мемуары. Я встретила хорошего друга, который займется книгой, но мне нужны все письма и документы, находящиеся в чемодане в Москве. Отдай их только тому, кто придет к тебе от Исаака Дона Левина.
Если я получу обещанные 20 тысяч долларов, то я или приеду весной в Москву с деньгами, или, если ты считаешь, что ситуация там безнадежная, ты сможешь приехать ко мне в Лондон с шестнадцатью ученицами…
Я очень волнуюсь за Марго, которая, как я только что узнала из телефонного разговора, очень больна и находится в больнице. Я поеду к ней завтра, но Кристине следовало бы сообщить мне об этом раньше…
Дорогая Ирма, я как раз писала эти строки, когда мне позвонили и сказали, что Марго умирает. Я схватила такси и бросилась в больницу, но было слишком поздно. Все это так ужасно. Я совсем больная, но вскоре напишу еще.
С любовью. Айседора»1.
Смерть Марго (предположительно от гриппа), одной из пяти ее учениц, которой Айседора дала официальное разрешение взять фамилию Дункан и которую воспитывала с детства[5], явилась для Айседоры страшным потрясением. Она вновь всколыхнула те ужасные чувства, которые испытала Айседора, потеряв детей. Эта утрата с новой силой захватила все ее существо спустя двенадцать лет после несчастного случая. Страшно потрясен-пая и удрученная, она была рада сменить обстановку, приняв приглашение своего брата Раймонда навестить его в Ницце.
Левин, несколько раз пытавшийся уговорить Айседору приступить к книге, бросил попытки помочь ей с мемуарами и вернулся в Берлин.
Из студии Раймонда Айседора написала 12 марта 1925 года:
«Дорогая Ирма.
У меня была нервная прострация, и я не могла водить пером по бумаге. Все несчастья, свалившиеся на меня в этом году, оказались немного чересчур. Теперь я отдыхаю здесь с Раймондом и надеюсь скоро вновь вступить в борьбу… Привет всем детям, тебе, надеюсь, что мы все преодолеем. Мой девиз: нет пределов. Айседора»3.
Через некоторое время, проведенное под солнцем Ривьеры, она почувствовала беспокойство (признак выздоровления) и желание сменить спартанскую обстановку студии Раймонда на что-нибудь более основательное. Жорж Моревер, ее старый друг, снял ей комнату в отеле «Негреско» со скидкой, а другой друг арендовал для нее маленький театр, где Айседора намеревалась давать уроки и концерты.
30 марта она написала Ирме из Ниццы:
«Никто этого не понял, но смерть малышки Марго была последней каплей. Я была просто уничтожена. Только сейчас я начала отходить от ужасной жестокости и кошмара всего произошедшего. Я говорю как на духу, я не понимаю, все, что происходит, просто невыносимо»4.
Тем временем она пыталась заработать деньги, сочиняя статьи о танце, но журналы не проявляли к ним особого интереса. У нее были большие шансы найти издателя ее мемуаров, но ей было слишком тяжело, чтобы начинать их писать именно сейчас.
Друзья обвиняли ее в том, что она ленится. Но проблема была не в этом. Те трудности и потери, которые Айседора пережила, временно парализовали ее волю. Ее карьера, похоже, зашла в тупик. Она уже не была в новинку, и ее выступления уже не считались обязательными атрибутами светских вечеров. Также она не могла обратиться и к тем кто просто любовался ею, когда она была хорошенькой молодой девушкой. Кроме того, она потеряла значительную часть публики, поддерживая Советскую Россию как надежду человечества. Если бы она захотела изобразить свое разочарование в коммунизме и возвратиться в качестве блудной дочери в лоно капитализма, она могла бы рассчитывать на то, что снова завоюет популярность. Но, хотя ее чувства по отношению к коммунизму были теперь противоречивыми (энтузиазм по отношению к его идеалам, но разочарование из-за отсутствия поддержки ее работы), ее школа по-прежнему находилась в России, и она вовсе не желала ставить под угрозу ее существование, делая заявления, которые могли быть по-всякому истолкованы советским правительством.