Литмир - Электронная Библиотека
Крикнули лебеді на воді —
Заржали кониченьки на стані,
Били чолом за двором,
Придавили рученьки за столом…

Отвязала неживыми руками вороного от ворот, вела дорогой меж осенних грустных верб, а зубы выстукивали, как на морозе…

— Сеня родной, думала ль, гадала я, что вот так нынче будешь возвращаться от меня?.. Ведь это те враги-богатеи, у которых ты землю отнял… А врагам-богатеям тоже голов не сносить, тоже не нажиться на белом свете.

Шелестела опавшая листва, а лесная чаща Княжьей горы молчала грозно, словно до поры до времени сдерживала невыразимую боль в груди.

— Где ж твоя любимая головушка, Сеня?.. А мы ж пожениться должны были этой осенью, такая у нас свадьба, такие у нас песни…

Ой на горі полуцвітки процвітають,
Усю гору кам'яницю устилають…

Все равно найду твою головушку, с головушкой свадьбу справлю…

Ой, тот печальный поход через Княжью гору — судился, должно быть, только Онисе Гайдарже из твоего села, больше никому не судился.

И как только она одолела тогда мрак ночи на Княжьей горе?..

С тех пор где только не искала, где только не высматривала головушку своего суженого — в полях и оврагах, в зарослях чернотала у Днепра, в лугах весенних, в зимних сугробах, в лесных чащах на Княжьей горе! Вот так всю жизнь искала и еще собирается сто лет прожить, чтобы найти, чтобы свадьбу справить с любимой головушкой, а когда свадьбу справит, тогда и помирать можно.

Вот только глаза плачут, слезятся все время, а если б глаза не плакали, не слезились, то и нашла бы, где-то та головушка ждет не дождется старой дивчины Ониси…

Ось твій їде,
Розмай-коса,
Потеряй-краса,
Горіховий цвіт,
Що зав'язав світ…

…Но как-то летним днем ветерок с Княжьей годы долетает до хаты, ласкает твои щеки, лохматит ласковой ладонью и без того растрепанный чуб, берет тебя за руку — и ведет. Преодолеваешь ограду, уже ты на каменистой тропинке, которую рушником простелили в бузине, вышили гроздьями недозревших ягод, за бузиной орешник и терн кустятся, боярышник и калина тут хороводят, дикие черешни и дикие яблони, и чем тут только не пахнет! Запахи густеют, дурманят, и душа от них замирает, пьянеет, и хочется зажать пальцами нос, чтобы не потерять сознания. Среди развесистых ветвей перелетают птицы, в чащах птицы словно иные, чем в селе, а красочные перья на крыльях и груди такие, что больше нигде и не увидишь, и музыка их щебета такая, что нигде и не услышишь. Возвращаешься с извилистой тропинки назад — вон виднеется в долине и в яру белое село, хаты плывут парусниками между тополей и верб, вон школа сверкает окнами, а возле школы играют дети. Но ветерок подгоняет тебя, и тут, выше, он уже не ветерок, а ветер, он окреп и, наверное, еще сильнее там вон, наверху, куда ведет тропинка, куда не терпится добраться, чтобы наконец встретиться с ветром с Княжьей горы, с тем ветром, про который сказала мать. Тропинка вьется вдоль крутого склона, среди дубов и грабов, вьется над обрывом, который чем дальше, тем глубже, и тонет в полумраке, густеющем на дне; и когда на склоне звучит птичий перезвон, из глухомани обрыва слышатся лишь шорохи-вздохи, словно там вздыхают чьи-то заблудившиеся души. И дальше больше: дневной свет превращается в какую-то зеленую пятнистую темень, что затапливает обрыв и лес на склоне горы; небо за верхушками деревьев отзывается громом, что гудит далеким басовитым шмелем; первые капли разбиваются о густые листья, потом большие капли твердыми орешками проваливаются сквозь листву, — и вдруг густой ливень обрушивается на землю. Вон тысячелетний дуб над тропинкой сереет дуплом величиной с человеческий рост, и ты опрометью несешься к нему и прячешься от грозы в уютном дупле, выглядывая быстроглазой белкой в мир бури, которая еще не обезумела, но вскоре начинает безумствовать, уже не льет, а хлещет, гром даже не ржет в небесах, а ревет табуном перепуганных лошадей, молния прожигает в небесах страшные овраги, и из тех разверстых небесных оврагов падает вниз волнами мертвый свет, который только что был буйным, ревущим, бешеным. Брызги залетают в дупло, приютившее тебя в бурю, и кажется, что ты сросся с дубом, и, слыша шелест и всплески его веток, видишь самого себя дубом, что растет из земли в небо, что вот сейчас стоит грудью против бури, побеждая молнии и гром! Твои корни сильными потоками ушли в земную твердь, ты слышишь Княжью гору через крону, корневище, заглядываешь в мрак горы, который тебе близок и не страшен, как не страшна и мокрая птица, что из грозы едва не влетела в дупло, но мгновенно быстрыми своими глазами встретилась с пылающим твоим взглядом и снова ринулась в круговорот грозы; как не страшен тебе и скользкий уж, переползший тропинку из кустов малины, словно это грубый сыромятный кнут извивался; как не страшен тебе и шелест-хлопок в зарослях, словно там с четырех копыт вдруг сорвался-прыгнул какой-то зверь и махнул в чащу леса и в чащу грозы. Ну, действительно, чего бояться, коли ты превратился в дуб, что растет из земли в небо, соединяя землю и небо корнями и ветвями, руками и ногами, перезвоном сердца и шелестом листвы, зеленой песней одетых в шляпки желудей и песней брызжущих капель. Эта песня неведомо где и проросла — то ли в твоей душе, то ли в душе дуба, которые будто стали одной душой, а она ведь еще и душа Княжьей горы!.. Наконец пламя грозы пригасает, молнии потускнели, и только гром отзывается оттуда, с вершины, до которой ты не добрался, гром точно бранит за твое бегство из хаты, что ты задумал встретиться с ветром, предостерегает от таких походов на Княжью гору. Вылезаешь из дупла — и как бы раздваиваешься, перестаешь ощущать вокруг и в себе могучий дуб, и, наверное, точно так и дуб жалеет, что ты покинул его, вон как печально переговаривается листьями, что ты удаляешься, спускаясь мокрой тропинкой в село, и протягивает ветви вслед за тобой, будто хочет задержать и вернуть в родные объятия, в их шелест.

Страшный ураган наломал веток не только на горе, но и в селе, сельсовет распорядился, чтобы сломанные ветки из дворов вынести на дорогу. А еще: спилить или срубить деревья, близкие к электросети, потому что буря натворила беды, не ждать же ее в гости во второй раз, — рубите и ясень, и клен, и акацию, которые могут помешать электросети.

Так интересно было бегать по селу: там соломенную стреху снесло с сарая, и он тускло светит стропилами-латами, словно большая рыбина белыми костями, с которых обглодано мясо; там грозой выбило стекла в окнах, и живая хата смотрит темными бельмами, в которых ни летящая ласточка не отражается, ни груша со двора, ни туча с неба; там огород вытоптан так, будто на нем побывало целое стадо; там на веревках из ямы вытаскивают корову — ветер загнал ее в яму, хорошо, ног не поломала, но ведь попробуй вытащить ее оттуда!

И хотя буря утихла, а мальчишечью вашу ватагу, кажется, все ветром гоняет.

Зеленый автомобиль, величиной со спичечную коробку, остановился перед вашей ватагой, словно в волну ударился. Из автомобиля выбрался дядько с лохматыми бровями. Был он на протезе и с костылями и, огрузнув крутыми плечами, ждал вас.

Дядько был каким-то таким, будто его покалечил недавний ураган, что разорил сады, огороды и лес. Удивленные и настороженные, вы остановились поодаль. Тогда незнакомый дядько заложил в рот пальцы и грозно свистнул, будто хлестнул арапником по мокрой траве.

— А идите-ка сюда! — проревел басом. И когда приблизились, совсем ласково спросил: — Тутошние или залетные воробьи?

— Мы не залетные, мы с Княжьей…

— Оно и видно, что с Княжьей, — засмеялся дядько, казавшийся уже совсем не страшным, хотя, видно было, порубанный и посеченный. — Вы меня знаете?

82
{"b":"818041","o":1}