— Нет…
— Да меня весь белый свет знает!
Вы молчали, набрав в рот воды, а дядько стоял на костылях, словно обломившаяся глыба.
— А вы землянику в лесу собираете? Или опята?
— Собираем…
— Хлопцы, что я вас попрошу… Я сам из Киева, я к вам за земляникой приезжал на Княжью гору. Ну и часы свои потерял, бывает же такое. Я бы про эти часы молчал, но ведь они — трофейные: я их из Берлина привез, а вот у вас — потерял. Как-то неспокойно на душе, вроде так было у меня время вчерашнее, и сегодняшнее, и завтрашнее, а без часов — что-то не то, да и только… Вам ясно?
Вы молчали, потому что вам было не ясно.
— А часы такие круглые, как луковица, и идут исправно. — Человек чудно передернул плечами, словно подпрыгнул на протезе и костылях. — Я потерял, а они идут себе там в лесу… — и показал костылем на Княжью гору. — Но ведь остановятся, ведь кто им там накрутит пружину? Сорока накрутит? Или ворона? И коза не накрутит, правда?
Вы засмеялись.
— Остановятся часы, идти не будут. А как же это не будут идти, если все время шли, если аж из Берлина шли… Чудно так, даже не верится, что потерял. Так вы поищите, вы найдете, слышите, хлопцы? А я наведаюсь, по грибы приеду или по орехи… Таких орешков, наверно, нет нигде, только у вас.
Скрипнул протез, печально загудели костыли. И как только он землянику собирает? А грибы? А орехи? Уже сидя в машине, дядько удивлялся:
— И как это они потерялись?.. Трофейные! Кому они в лесу будут показывать время? Ежам, а? Или ужам? Так ежам ни время не нужно, ни часы немецкие… Так же и ужам… Вы поищите, хлопцы, а я наведаюсь.
Будто его ураган пригнал.
Княжья гора обнимала село высокими грозными объятиями. Где же там в лесных чащобах искать потерянные трофейные часы? Отсчитывают они время среди папоротников, а на их циферблат засматривается любопытный лисенок. Или же сорока-белобока нашла и занесла в гнездо, потому что сорока — известная воровка, сороке захотелось жить с часами! Жаль дядька, жаль. Вы еще спросите у Княжьей горы о тех часах, гора ответит, она все знает…
— Мама, а почему у меня нет сестры?
— От кого же у тебя сестра найдется?
— А ты говорила — от ветра!
— От ветра?.. От ветра у тебя есть сестра, и не одна.
— Правда, мама?!
— Конечно, правда. Вон сорока сидит на груше, видишь? То сестра твоя от ветра, а ты и не знал, глупенький. Ну, чего хмуришься? Сорока к тебе в гости наведалась, хочет посмотреть на своего брата. И в лесу на Княжьей горе есть у тебя сестры, — почему ж ты их в гости не приглашаешь?
— Кого приглашать?
— Хотя бы рыжую лису, она твоя сестра. Или дикую козочку, она тоже тебе сестрой доводится. Или ты с такими родичами не хочешь знаться?
Сорока застрекотала — и понесла свой сорочий скрежет с груши, низко над улицей полетела, уселась на березе белокорой. А тебе странно, что так мало погостила. Куда же ты летишь, сестра, даже не поговорили. И ты бежишь следом за сорокой и стрекочешь по-сорочьи, и руки расставляешь по-птичьи, ибо раз сорока твоя сестра, то ты ей брат, вы схожи меж собою, вот и разговариваешь и летишь по-сорочьи. Стоишь под березой, пока в ее косах примостилась сорока, а потом снова летишь вслед за нею среди садов. Сорока летит через сады, через огороды, а ты еще не научился по-сорочьи, поэтому — где улицей, где межой, где задворками, а только не отстаешь от птицы-сестры, ибо ты доводишься ей братом-птицей, и бежишь до тех пор, пока в тальнике под Княжьей горой к твоей сороке не присоединяются несколько других, и они со стрекотом летят в лес, зовя и тебя за собою, в гости в свои гнезда, и тебе хочется лететь к ним в гости, но уже спускается вечер, меж деревьями скучиваются лохматые сумерки, и сами деревья там вон — в чащах — словно застывшие сумерки, прощайте, сороки, мои сестры от ветра и родной матери, вы ведь к ветру и полетели, где-то он там, на Княжьей горе, властвует; прилетайте завтра все вместе, прилетайте!
Липа перед хатой — как парашют из зеленого шелка, что повис над двором и никак не опустится на траву, и хорошо тебе сидится в этом парашюте, в котором гудят пчелы и снуют букашки, и залетает птица прощебетать тебе на самое ухо прекраснейшую весточку, которая потом долго звенит в сознании, тревожа своей загадочностью. Отсюда, из-под нависшего над двором пахучего и свежего липового парашюта, видно село в морщинах земли, видно Княжью гору, над ней сияющей короной пылает солнце, видны кудрявые чубы молодых дубов на склоне за огородом, между ними внизу то шевелятся, то бегают солнечные зайчики. И вдруг из этой суеты-беготни возникает что-то неожиданное: острые ушки, замершие встопорщенными листочками, а между ними остренькая мордочка с пронзительными глазками, и ножки, такие тугие и чуткие, словно пугливая музыка, торчат из лопухов, и вот эти звонкие ножки вздрагивают и ступают по зеленым водам лопухов, и ты уже хорошо видишь молодую козочку. Замираешь в липовом парашюте — не дай бог тебе сейчас спуститься на землю! — и взглядом стережешь рыжую лесную козочку, и боишься, чтобы она не почувствовала на себе твой взгляд. Козочка время от времени стрижет ушами-листочками, она в мерцающих солнечных зайчиках и тенях, но уже вышла из дубняка и словно сняла мерцающую одежду — заблестела шерсть, повеселели глазки. Играют стройные ноги, и все у молодой козочки играет, будто она не просто дикая козочка, а дух Княжьей горы; и вот этот дух уже в вишеннике за оградой, легко и ограду преодолел, идет меж расцветшим маком, что краснеет кровяными сгустками, и не боится, словно теленок возвращается с луга. Должно быть, и в самом деле сестра, правду сказала мама, сестра от ветра, иначе зачем ей из леса выбираться, а вот пришла в гости, ведь должны же они когда-нибудь встретиться, сестра с братом, какая она красивая! Конечно, пугливая, но… разве такая уж пугливая, если не побоялась прийти во двор, ты сам пугливый, сидишь вот в зеленом липовом парашюте, боишься дохнуть и ветку качнуть. Ну, разве так встречают сестру, спускайся вниз и угости если не травой, то хлебной горбушкой, айда, смелее! А козочка, наверное, самой мысли твоей испугалась, почувствовав ее, — и словно огонь взорвался там, где только что ступала она среди красного мака, и этот блестящий рыжий огонь перебежал через картошку, перескочил через ограду, скалившуюся угластыми камнями, железом и костями, вспыхнул в вишеннике, донесшись шелестом потревоженных веток, — и не стало того огня, козочки не стало, духа Княжьей горы, будто он и не спускался сюда. Опомнившись, падаешь из зеленого липового парашюта на землю, между маками, летишь пламенем: уже вишенник, уже лес, птицы перекатывают в горлышках серебряные бусинки, шевелятся солнечные зайчики и тени, а рыжей козочки нет, словно и не было, только привиделась, не так ли? Вот баба Килина идет меж кустами, несет сноп травы, накосила для кроликов, и тебе хочется спросить у бабы Килины про дикую козочку, не встретилась ли она с нею в лесу, но молчишь: а вдруг козочка услышит, что о ней говорят, и никогда уже не придет с Княжьей горы в гости? Баба Килина дивится, что носишься в чащах, и лицо у тебя странное, будто с каким-то чудом повстречался, айда домой, вот я тебе земляники нарвала, полакомишься, идем же, дитятко! Бормоча, берет за руку и ведет, а ты оглядываешься назад, словно хочешь убедиться, что козочка не выглядывает из лесной чащи и не смотрит тебе вслед.
Мама рассказывает, будто ведет печальную мелодию, и эта мелодия отзывается болью в твоей душе,
и в этот погожий день, после недавнего дождя, который блестит дрожащими каплями на траве, на листьях деревьев, на картофельной ботве, мир преображается на твоих глазах, Княжья гора предстает такой, как в рассказе матери, —
зима присыпала землю пушистым снегом, дубы-нелини[14] поодевались в седовато-золотистые кожухи, березы стоят негасимыми свечами, стволы грабов черные, словно углем их нарисовали, грозди калины мерцают рубиновой кровью, снегири огненно цветут на кустах, сияет сосновая хвоя, ветер дышит жгучим морозцем,