— Э-э, что ж это такое будет, если мы все приведем своих детей? Разве наши дети уже колхозники или солод умеют готовить, что их сюда водить нужно?
Дробаха поморщился, словно зубы у него заломило, а потом махнул Ганкиным детям: мол, вставайте, не место тут вам. Дети поднялись со скамьи, Иван взял меньших за локти, повел. Но до дверей не дошли, остановились, чтобы послушать да посмотреть, что дальше будет. Дробаха заметил, что они остановились, и приказал всю детвору выгнать. Кое-кто пробовал прятаться, но у Павла Драла был меткий глаз, всех до одного повыуживал.
Очутившись на дворе, детишки затеяли беготню. Кто-то за кем-то гнался, кто-то от кого-то убегал, а то вдруг ночь пронизывал чей-то визг — острый, как хорошо отточенный нож. Ганкины, забыв про свою мать, тоже вертелись в той суматохе, пока Иван не охладел к игре и беготне. В душу его закрался страх, боязнь за мать, и он, поймав Толика и Саню и надавав обоим тумаков, потому что они не хотели уходить из компании, повел их домой.
В окнах приземистого клуба горел свет — суд продолжался.
В Збараже чуть ли не каждую хату толокой ставили. Да разве только в их селе? По окрестным спросите — тоже зовут людей, когда строятся, тоже гуртом и глину месят, и стены выкладывают. А если не позвать, так и обидеться могут. Как же это так — других позвали, а разве мы, неприглашенные, рук своих пожалели бы или помочь поленились?
Вот и для Ганки наступил такой день — пошла по людям, звать. Ставить хату — не праздник, однако чувствовала себя празднично. И туфли свои, которые боялась надевать, на этот раз обула. Жали они, и Ганка даже стала сердиться сама на себя. Да разве не рассердишься? Ну, до каких пор им лежать, для кого? Уж она совсем себя запустила, а так нельзя. Даже платок из сундука достала — платок хоть и не цветастый, зато не темный, как тот, что делал Ганку совсем старой и словно бы морщин ей прибавлял.
Надев туфли, повязав платок, вдруг поймала себя на том, что все слоняется по хате, а чего — и сама толком не знает. «Что это я ищу? — остановила себя вопросом. — Какая это хвороба кочевряжится надо мною?..» Ах, да она ведь зеркальце ищет! Всплеснула руками и почувствовала, что краснеет. Ну, это уж совсем разум потерять надо, чтобы зеркальце искать. Или она на гулянку наряжается?.. Нет… Однако должно же оно, окаянное, где-то лежать. Никогда Ганка не смотрела на себя в зеркало, даже не думала об этом, а тут. Было оно у нее где-то, было… Может, дети куда-нибудь занесли. Наконец нашла. Даже не зеркальце, а кусочек — осколок, поцарапанный, облупленный.
Из-под тех царапин уставились на Ганку настороженные, словно перепуганные глаза: какой-то миг она смотрела в свои глаза, а потом сказала сама себе:
— И чего вытаращилась, а?
Глаза в зеркальце остались холодными, хотя Ганке показалось, что она улыбнулась. Потом принялась поворачивать зеркальце так, чтобы увидеть свои губы. Вот они — две темные бороздки на уставшем ее лице.
— Вон какие… — сказала Ганка. И сама не могла понять, что именно хотела этим сказать. То ли что губы у нее красивые, то ли что обескровленные.
Вот и лоб — желтый, морщинистый. Пощупала для чего-то пальцами, хмыкнула:
— Это уж лоб такой…
И вдруг стало ей стыдно — что говорит бог знает что, лишь бы языком трепать, и разглядывает себя вот так. «Совсем умом тронулась. А если увидит кто?» Она испугалась, что за ней могут подсмотреть, и быстренько кинулась к сундуку прятать зеркальце. На самое дно его положила, прикрыла тряпками. И словно избавилась от чужих, неприятных глаз, которые холодно следили за ней.
К кому же первому пойти? Кто ей тут самый родной, с кем она душа в душу живет?.. И ноги сами понесли к Бахурке. Бабка, увидев Ганку на своем дворе, засеменила навстречу, а как заметила, что гостья вырядилась, так и слова вымолвить не могла, только смотрела. И Ганке вдруг приятно стало, что на нее так смотрят и что у бабки от удивления аж язык отнялся.
— Бабушка, пришла звать вас на толоку!
Лицо Бахурки прояснилось.
— А я уже думала, чего это ты… Что, я сама не знаю? Или я сама не приду?
— Прийти-то придете, но так уж заведено, чтоб просить.
— И для чего меня просить? Непрошеная я…
— Э-э, бабушка, хочу я вас попросить — и все тут. Вот хочу! — ласково и спокойно поясняла Ганка. — Мне хорошо оттого, что я вас на толоку приглашаю.
— Да я приду, приду, — успокаивала Бахурка, не в силах понять Ганкино праздничное настроение. — Спасибо, что просишь.
— И вам спасибо, — ответила церемонно.
…В ночь перед толокой спать не могла. Не шел сон в голову, было в ней чисто и светло. Слышала когда-то, что мед нужно есть от бессонницы. Пошла в кладовку, отыскала бутылку с медом на самом донышке, однако есть не стала. Ведь пасеки у нее нет, а что, как с ребенком какая болезнь приключится?
Так до рассвета и пролежала с открытыми глазами, а вместе с солнцем была уже на ногах. Знала, что людям позавтракать нужно дать, а потому заходилась у печи. Огонь развела, воды поставила в чугунках, чтоб грелась, и принялась детей будить:
— Вставайте, кур ловите, потрошить будем!
Дети вскочили, будто и не спали. Скоро из сеней донеслись кудахтанье, хлопанье крыльев, детский смех. Принесли Ганке кур.
— Всех, да? — спросила Саня. — Они ж еще молодые…
Мать не ответила, сказала Ивану:
— Вот эту старую зарежь, вот эту рябую и эту, что на ногу припадает.
— Мама, рябую не режьте, — попросила Саня. — Я с ней, когда она еще цыпленком была, играла.
— Поиграешься с другим цыпленком, а рябая не хочет нестись.
— Я не пойду с Иваном, мне жалко ее…
— Да разве я тебя посылаю?
Пришла Бахурка. Еще дома надела на себя передник — знала, что придется готовить и завтрак, и обед.
— Эх, Ганка, Ганка, — щебетала. — Да хватит ли одной твоей печи, чтоб наготовить на всех? У соседей попроси, пусть тебя к своей печи пустят.
— Кого ж это попросить, Гомозов?
— Не у них, так у Кларки.
— Кларка в городе, как же я?..
— А разве она свою хату запирает? Не запирает, красть ведь нечего, вот и пойдем к ней. А у нее печь хорошо подрумянивает, вот мы пирожков и напечем там.
Начали Ганкины родичи сходиться — даже из соседних сел пришли гуртом, услышав про толоку. Одной из первых, однако, Ликора явилась — с густым своим румянцем на щеках, со сложенными на животе руками… За нею — Явдошка Лаврущенко, шагая размашисто и решительно. Дружно стали появляться люди с Домашиного болота — и задрожала в Ганкиной груди какая-то непонятная боль.
Возвращался со своего сторожевания Степан Роик, так тоже Ганкин двор не обминул. Нес на плече дробовик, словно собирался орудовать им так, как топором орудуют или молотком.
— Дядька! — кричали ему. — А для чего вы ту люшню приперли? Гвозди забивать? Признайтесь!
— Конечно, гвозди, — отвечал колхозный сторож. — Только в твою голову.
— Тогда поищите себе дурную голову.
— В дурную не полезут, потому что твердая, а в твою — как раз!
— Вы, дядя, расскажите, — посмеивались, — как на наш коровник волки нападали.
Роик хмурился — не любил, когда вспоминали об этом. Недавно случилось с ним такое, когда, выпив лишнее, принял собак за волков и даже пробовал стрелять по ним.
— Волки они волки и есть, — бурчал. — Волки сами по себе, а я сам по себе. Они мне ни к чему.
— Так чего ж тогда стреляли?
— А что, прикажете щадить их? Не пощажу никакого зверя, коли он лезет на меня.
— Расскажите про волков! Про волков!
Роик сделал вид, будто не к нему обращаются или он не слышит. Потихоньку поплелся к плотникам, принялся помогать им. Однако и плотники не давали Роику покоя, приставали со своими насмешками.
— В нашем деле, — говорил им Роик, — нужно иметь хорошую собаку. Без хорошей собаки сторож — не сторож. Собака должна понимать своего хозяина. Хозяин для нее — как командир в армии. Налево! Направо! Ложись! Вставай!.. А если собака дисциплины не знает, если она допускает вольности всякие, то уже никакого толку от нее не будет.