После этих слов Марина Шнайдер первой стала пробиваться вперед. Кисель, увидя это, решительно махнул рукой, — мол, где наша не пропадала, — и тоже встал. А на них глядя — и Оксен Тилимончик. Уселись на освободившейся скамье, но все на каком-то расстоянии друг от друга. И тогда в клубе стало тихо-тихо, что даже сопение какого-то ребенка явственно послышалось.
— Что ж, товарищи, начнем открытый общественный суд над членами нашей артели, которые занимаются самогоноварением.
В Ганкиных окнах не светилось. Но когда постучали, она сразу выскочила во двор. Присмотрелась к гостям и руки подняла вверх, словно вот-вот начнет ощупывать их лица.
— Это ты, Максим? — обратилась к бригадиру. — Это ты, Олекса? — спросила участкового. — Что вам нужно?
— Мы за тобой, — сказал Тюпа.
— По мою душу? Никуда я не пойду!
— Тебе повестку прислали? Прислали! Все люди собрались? Собрались! Так почему же ты не пришла?
— Потому что ни в чем не виновата.
В разговор вступил участковый:
— Аппарат ведь у тебя, Ганка, нашли… и самогонку тоже.
— А что, разве у меня одной?
— Не у тебя одной. Но Шнайдерка пришла, и Кисель, и Тилимончик. А тебя просить нужно. Где ж это видано, чтоб закон к тебе пришел и уговаривал? Ты лучше, Ганка, явись, послушай, что будут говорить. Никто тебя не съест, ведь суд-то общественный, только поговорят. А если ослушаешься, так ты ж знаешь, что может быть.
Ганка не ответила. Кажется, раздумывала. Вдруг бросилась в хату и через какую-то минуту вышла. И не одна, а с детьми: Саню держала за руку, а Толика с Иваном перед собой вытолкала.
— Идем, — сказала решительно.
— А дети для чего? — спросил Тюпа. — Оставь их дома.
И участковый тоже не двигался с места, переминался с ноги на ногу. Будто не говорил никто, чтоб с детьми приводить.
— Пусть идут, — сказала Ганка. — Это мои дети, пусть идут.
— Для чего же их тревожить? — укорял Тюпа.
— Вот вы и стойте, если хотите, а мы пошли!..
И помчалась, даже хаты на замок не заперла. Бригадир с участковым двигались следом, а что им оставалось делать? Ганка шла быстро и всю дорогу — а до клуба было не близко, почти на другой край села, — молчала, сцепив зубы, лишь изредка бормотала:
— Угу, повестку прислали… Угу, в тюрьму не пошлют, потому что в колхозе ведь кто-то должен работать, а опозорить — опозорят.
Когда вошла с детьми в клуб, сидевшие на сцене посмотрели на нее, а за ними уже и все сидевшие в зале стали на Ганку смотреть. Ганка стояла на пороге и тяжело дышала, а дети, держась за нее, остро косились по сторонам.
— Не стой в дверях, проходи сюда, — очень громко сказал Дробаха и показал рукой, куда нужно пройти.
Ганка, подталкивая перед собой мальчиков и таща за собой Саню, начала пробираться вперед. Ивану, видно, стало неудобно, что мать так его гонит, попробовал шмыгнуть к товарищам, но Ганка поймала его и дала такого подзатыльника, что у самой в ушах зазвенело.
— Так ему, так, а я еще добавлю! — кинул долговязый Горик и сразу же оглянулся: не собирается ли кто огреть его по макушке.
— Да не тащи их! — крикнул Дробаха. — Или решила за детей спрятаться? Не спрячешься! Не дам!
— Так точно! — опять захохотал Горик, уже не остерегаясь, и в тот же миг кто-то из старших так врезал ему по голове, что он присел и долго не поднимался, пока неожиданные слезы на глазах не просохли.
— Подвиньтесь немного, — сказала Ганка Тилимончику и Киселю, — дайте и нам сесть.
— О, без тебя кутья не сварится, — защебетал Тилимончик, обрадованный: чем больше компания, тем легче отдуваться. — А мы тебя ждали.
— Спасибо, что ждали, — поблагодарила в сердцах. И схватила за руку старшего своего, который вновь вздумал убегать. И так на него глянула, что у Ивана душа занемела, и он сел, понурый, не глядя ни на кого. Зато Саня и Толик с интересом осматривались, будто мать их привела сюда развлекаться.
— Почему ты, Ганка, приглашения так любишь? — снова обратился к ней Дробаха. — Или дорогу к клубу забыла, или людей не уважаешь?
— Конечно, не уважаю, — буркнула Ганка, все еще не садясь и поворачиваясь лицом то к сцене, то к залу.
— А это почему? — твердо так, сквозь зубы спросил.
— Потому что делать мне больше нечего, как только не уважать.
— О, да тебе, оказывается, весело, — насмешливо сказал Дробаха. — Так, может, ты нам расскажешь, чего по базарам слоняешься, почему спекуляцией занимаешься, а? Расскажи и про то, как к тебе зерно молоть ходили, а ты за помол драла… и как сельмаг стерегла…
Тилимончик, который до прихода Ганки держал ответ перед обществом, зыркнул туда-сюда, не зная, что делать, а потом, поняв, что сейчас не до него, уже не сел на скамью, а отступил немного в сторону и уже со стороны смотрел на все. А в душе шевелилось: может, из-за Ганки забудут про него, может, как-то обойдется.
— Расскажи также, — говорил все Дробаха, — какой там самогонный завод курил да дымил у тебя дома, скольких ты перепоила и скольким залила сивухой памороки.
— А никому не залила.
— То есть как?
— А так, — ответила Ганка, — что горилку я гнала не для гульбища, а для дела, хотела себе на толоку немного выгнать. Потому что думаю хату ставить, думаю толоку скликать. Ну, сойдутся люди, а потом их за столы посажу, так должна ж поставить какую-то бутылку или нет?
— Конечно, — поддержал ее кто-то весело.
— Ну вот, — обрадовалась Ганка поддержке. — Потому что за людскую доброту полагается и отблагодарить.
— Полагается! — вновь ввернул тот самый голос.
— Что тут происходит? — встал из-за стола Дробаха. — Тут распоясывается спекулянтка и самогонщица, а кое-кто ее поддерживает? Да вы знаете, кто такая Ганка Волох? Она подрывает наш колхозный строй, потому что копается на своем огороде, вместо того чтобы трудиться на общей земле. А ведь какие у нее права!
— Все правы, да я не права! — снова отрезала Ганка.
Дробаха сделал вид, что не услышал. Но смех в зале заставил его остановиться.
— Вижу, — вновь начал Дробаха, — что тебе, Ганка, нельзя давать слова. Вот лучше посиди да послушай, что про тебя рядовые колхозники думают. Тут тебе не смешки, а суд, который может наказать тебя по всей строгости закона.
— Аппарат разбили — и еще судить! — Видно, у Ганки совсем терпение лопнуло, и в голосе слезы зазвенели. — Да разве я в чем-нибудь виновата? Нет моей вины ни в чем ни на крошку. Я все ради них, ради детей своих, старалась. Потому что ничего они доброго не видели и не увидят… Отец их как ушел, так и сложил голову на фронте, они и не насмотрелись на него, не только не нажились. Тут тянешься, тянешься, мотаешь из себя жилы, да разве одними жилами поможешь?.. Хата старая сгнила…
— Ну, разревелась, — оборвал Дробаха. — Слезам спекулянток и лодырей мы не верим.
Ганка умолкла. Пристально так посмотрела на Дробаху, будто силилась понять, что он сказал, но никак не могла. Потом на притихших людей глянула, встретилась с темным взглядом Грицка Киселя, с недоумевающим взглядом Оксена Тилимончика… Казалось, закричит сейчас в гневе, но она сказала совсем тихо, только рядом с ней услышали:
— Тогда детей моих судите. Вот Ивана судите, Саню, Толика…
И повернулась, пошла к выходу. Перед нею расступались, давая дорогу.
— Задержите ее! — крикнул Дробаха. — Мы не позволим издеваться над колхозным собранием!
Ганка на какую-то минуту остановилась, но не оглянулась, не сказала ничего. А потом шагнула в открытые двери, и никто не посмел коснуться ее. Только участковый, словно опомнившись, прошел до порога, но тут остановился, ожидая, не будет ли ему каких приказаний. А так как приказаний не было, достал из кармана папиросу, закурил, делая вид, что только для этого и шел сюда.
Тилимончик — дядька веселый и шутник, даже сейчас не удержался, чтобы не посмеяться. Правда, посмеялся он лишь в кулак, но Дробаха заметил. Что-то хотел сказать, но хитрый Оксен опередил его — показал на детей рукою и сказал: