— Да нет, не чудная, — засияла молодица. — Если б иной была, то, кажется, сразу бы и померла.
— Так чего же ты, — чуть ли не насмехалась, — возьми и прижми к сердцу весь мир. Весь, каков он есть. И доброго, и поганого. И того, у кого сердце золотое, и того, что нож точит на родную мать. Вот так — без разбора. Ты будешь обнимать весь мир, а в это время кто-нибудь и пырнет тебя.
— За что?
— А так, за то, что ты его обнимаешь… Я не могу быть такою. Если ты со мною добрый — я тоже добрая. Зла мне желаешь — так я что — нянчиться с тобой буду? Дудки!.. Правда, сама никого не зацеплю…
Долго ехали молча. Видно, Ликора рассердилась на нее, а Ганка будто и сама сердилась на Ликору. Уж сколько знает ее, а понять никак не может. И добрая, славная, и не кольнет тебя никогда, и зла не сделает, а все ж таки… С чего бы это? Не могла Ганка и сама себе объяснить… Мысли про всякую всячину закрутились, и не заметила, что к ней Ликора опять обратилась:
— Слышишь, Ганка, слышишь, — даже за плечо ее взяла, — ты того Ивана Кукурузу помнишь хорошо?
— Помню, конечно…
— Наведывалась я к нему, и не раз.
— Ты? — вырвалось у Ганки. — У тебя ж своих…
— Вот и наведывалась. Потому что, когда нашел его Балко в кукурузе, знаешь, как я себя чувствовала? Так, словно все думают, что он мой. Ты, помню, просила подкидыша себе, а я и попросить боялась.
— А чего бояться? — не понимала Ганка.
Ликора не ответила, продолжала:
— Наведаюсь к нему. Такой славный… А этих людей, что приняли, называет отцом и матерью. И ни о чем не знает, словно век и жил у чужих людей, словно у них и родился…
Затемнели впереди леса — черные такие глыбы под низкими зимними небесами. Никогда еще тут Ганка не бывала, а ведь и недалеко от дома. Всю-то жизнь просидела в своем селе, если вырывалась — так только на базары. И она жадно всматривалась во все, что проезжали: село ли, овраг ли глубокий, человека ли какого встречали.
В лесу снежок словно суше, затрещали и запели на нем полозья. Ганке стало холоднее, прятала ноги под солому, а сверху — рядном — накрывала. Деревья высокие вздыбились, инеем обросли, на елях ступеньки пологие, на хвое… Хатки внезапно выскочили к дороге и такими маленькими показались рядом с высокими деревьями, и люди словно бы меньше…
— Зайдем, Ганка? — сказала Ликора.
— А к кому? — вскинулась удивленно.
— Да живет ведь тут он, Иван.
— В этом селе?..
— Тут…
Упросила возчика остановиться. Глиняная хата, обложенная загатой, приземисто серела за хворостяным тыном. Ликора прошла в открытую калитку и, посматривая на окна, направилась через двор. Ганка за нею, тоже поглядывая на окна. Шла, а какая-то тяжесть давила ей грудь, и она руками провела по фуфайке, словно хотела содрать это неприятное ощущение.
Двери были заперты.
— Как же это? — дергая скобу, говорила растерянно Ликора. — Не может быть. Куда ж они подевались?
— Наверно, пошли куда-нибудь, — сказала Ганка.
— Наворожил кто-то, — сокрушалась Ликора. — Ну, как же это…
— А они знали, что ты наведаешься? Если б знали, так ждали бы…
— Вот такое мое счастье…
Жаль было Ганке смотреть на Ликору — горевала так, будто с родным ребенком разминулась. Сказала ей:
— Назад будем ехать по этой же дороге, тогда и зайдем.
Ликора все не могла уйти со двора. Глаза ее светились печалью. В окна заглядывала, за угол глянула, еще раз скобу подергала. И такой у нее был вид, словно и вправду хотела прижать к своему сердцу весь белый свет…
Семена брали они в соседнем, тоже лесном, селе. Не так давно было это село партизанским, и немцы его сожгли. Но все ж таки лес кругом, за материалом на хату не нужно ездить куда глаза глядят — вот уже и стоит новенький дом у каждого хозяина. И земля тут, видно, хоть и не такая тучная, как их, збаражская, да, наверно, хорошо умеют хозяйничать: и коровник, и на артельном дворе две машины стоят — не совсем еще старые, не такие расхлябанные, как у их Калистрата. И председатель здешний понравился Ганке: скачет на деревяшке, как грач, и усами длинными трясет. Ни один мешок с зерном не прошел мимо его внимания, за всем зорко наблюдает. Не скупой, должно быть, но за каждым семенем смотрит, потому что свои собственные руки приложил к нему.
— Соберете урожай — на паляницы зовите, — сказал, когда збаражане уже домой собирались.
— Приезжайте, — ответила за всех Ганка.
— А на вареники?
— А чего ж, и на варенички…
Он подсел к ним на сани, ногу перед собой выложил, как чужую, — и Ганка не могла оторвать взгляда от деревяшки. Хоть бы в валенок обул ее, а то…
— Хорошая нога? — спросил у Ганки и то ли улыбнулся, то ли скривился.
— Помилуй бог… На фронте?
— Где там! Дома все… На печи…
— Как же это — на печи? — не поверила.
— А так! Мы с дядьками по лесам шастали — знаете, какие дела творились тут, в Черном лесу! — а потом наведался я домой… Ночью пришел, да, видно, донесли… Полицаи меня окружили. Гранату в окно кто-то кинул, а мы с жинкой на печи спали. Достало меня, а жинке хоть бы что… Была бы мне амба, да не один я в село пришел, а со своими, вот они и выручили. А вы не верите, что на печи можно без ноги остаться!..
— Эге ж, на печи… — покачала горько головой.
— А сколько таких случаев! — стал горячиться усатый грач. — Прошел человек всю войну, у нас такие есть: чего с ними только не было, живой и непокалеченный остался. А приехал домой после демобилизации, что-то съел — и чуть дуба не дал, еле спасли. А вы говорите…
— В нашем селе, — неторопливо начала Ганка, — один так и умер. Вареников с творогом объелся. Две макитры, наверно, осилил. Это еще до войны было…
— Чужие вареники ел? — поинтересовался усатый грач.
— Чужие, на свадьбе…
— Бывает, — согласился. — От чужих можно. От своих никогда бы не помер: жалко бы стало все съесть… Спасибо, что подвезли, вот тут я и живу.
Когда немного отъехали от села, Ганка сказала:
— Дал нам семена да еще и благодарит, что подвезли… Есть же такие люди на свете…
Черное молчание леса окружало их со всех сторон. Груженые сани катились не быстро, поскрипывали. Вот и снова то село, где Иван Кукуруза… Ганке тоже хотелось увидеть его, а приблизились к хате — не светится в окнах, хоть уже и вечер и в соседских окнах блестит огонь. Случится же такое раз в жизни, и на тебе — не везет.
— Мне всегда так, — произнесла Ликора.
— Неужели? — не поверила Ганка. И сказала — неожиданно даже для самой себя: — Счастливая ты.
— Я? — удивилась Ликора. — Разве такие, как я, счастливые?
— Вот и сама не знаешь. А я вижу — хорошо тебе, вот и счастливая.
— Где ж оно хорошо?
— А кому тогда хорошо, как не тебе? Я счастливей тебя, Ликора, не встречала. В тебе твое счастье, с тобой все время, ты с ним не разлучаешься. Не все такие, как ты, Ликора… Вот я раньше никак тебя понять не могла. А нынче, сдается, начала понимать. Нет, я такой никогда не буду, а вот — понимать начинаю…
Ликора покраснела и показалась Ганке еще стыдливее, еще застенчивее, чем всегда.
— А я, — сказала Ликора, — никогда б такой, как ты, не смогла быть. Мне вот человеку слово сказать — ох как трудно!
— Ты и не будь такой, для чего! Думаешь, мне хотелось быть такою, как вот я сейчас? Где там!
Уже стемнело, уже лес стал грознее и зашумел холодно. Но у Ганки на душе стало почему-то хорошо, вроде потеплело. Ехала бы вот так долго, улыбаясь своим мыслям, улыбаясь тому хорошему, что — она сейчас просто и легко верила в это — ждало ее впереди. Все проходит, как лесной шум, оставшийся позади, — они выбрались в поле; так точно и плохое проходит, как черный шум леса…
Чуть ли не в полночь добрались до Збаража, и почему-то показался он Ганке лучшим, чем всегда, и каждая улочка — мила, и каждый тын — дорогой. «Это все из-за Ликоры», — думалось ей, но никак не могла она до конца понять, почему из-за этой Ликоры, которую никто всерьез не принимал, прояснилось для нее все так и засветилось.