Ганку всю затрясло — она уже ничего не соображала. Свистящий шепот сам вырвался из ее рта.
— Молчите, воры отъявленные, молчите, курокрады, а то стану кричать, так куда вы только деваться будете! Думаете, если вам другие все с рук спускают, все прощают, так можно распоясываться? Вот возьму сейчас этих цыплят, накормлю вас ими, живыми, так, что больше никогда есть не захотите!
Может, Тодос и не отступился бы, но люди уже начали заглядывать, с улицы наставляли уши. В сердцах вогнал палку в землю и держался за нее обеими руками, словно боялся упасть.
Седой полынью кустились его низко нависшие, нахмуренные брови, а там, в глазах, тлело столько ненависти, что другая, может быть, и простила бы, только не Ганка.
— Сажайте своих наседок, тогда и будете иметь, — говорила она почти спокойно, потому что чувствовала — победила. Согнулась над оградой, стала вылавливать цыплят, клала их в передник. Потом отвязала рябую, привязанную за лапку к колышку.
— Земля под тобой провалится, — сказала Мартоха, когда Ганка шла со двора. — И хата твоя с дымом уйдет.
Ганка обернулась.
— А под вами уже провалилась. И хата ваша уже горит, — и показала рукой на стреху.
Тодос и Мартоха головы задрали и даже отошли, чтобы со стороны увидеть. А Ганка, смеясь, что обманула загребущих соседей, переступила перелаз и направилась к своей хате.
Теперь, уходя куда-нибудь, наказывала детям непременно сидеть возле хаты. Боялась, что Мартоха заберет рябую с цыплятами. А если не заберет, так додумается отравить или передушить. Мол, если не мне, так и не тебе. Попробуй потом доказать, что это не хорек или ласка передушили цыплят.
Ганка не каялась, что с криком забрала свое. Раз оно свое, зачем его отдавать кому-то? Ну, если бы еще добрым людям, так куда ни шло, а то ведь Гомозам! В сорок седьмом году, когда все чуть не пухли от голода, они свинью свою хлебом кормили, а если кто-нибудь из детей приходил к ним просить хлеба, Гомозы не прогоняли ребенка пинками, но и ничего не давали. Э, с волками жить — по-волчьи выть. Иначе разорвут, проглотят — косточек не оставят.
Теперь Ганка на тех отвоеванных цыплят большую надежду возлагала. К осени подрастут, а там какой-нибудь мастер придет для новой хаты что-то сделать — вот уже и будет чем угостить человека. Или когда толока соберется, тоже не придется бегать занимать, краснеть перед людьми. Конечно, кто его знает, когда толока та соберется, а все ж таки…
И, кормя цыплят, Ганка радостно улыбалась.
Может, еще раз или два заглядывал Македон к Ганке. А потом на поле встретились когда случайно или возле коровника — не без того, ведь в одном колхозе работают и в одном селе живут. Македон был человек спокойный, рукам воли не давал, да и Ганка на него не засматривалась. Во-первых, потому что сама себя считала молодицей в летах, а во-вторых, у Македона и своя семейка такая, что удивительно, как это они до сих пор не пообъедали ему уши. Ну, не пообъедали — и то хорошо, а перво-наперво самому Македону, конечно, не плохо. Жена его слабенькая, тихая. Что ни делается в селе, что ни творится на белом свете — про все она говорит, что так и нужно. Родился ли человек или прибрал кого-то бог — Ликора говорит, что с горы виднее. Подвернет корова ногу или сломает рог — так судилось. Выпал град или дождя долго нет — нельзя роптать, все равно не поможет. Сколько жила в селе, никто не помнит, чтобы она с кем-нибудь поссорилась. Есть же такие люди, без которых не обходится ни село, ни земля.
Видно, Македон тоже кое-что перенял у нее. Случается, подерутся люди, а потом собираются мириться, так Македона первым на перемирие зовут. А сам он в драку не любил вмешиваться. Бывало, схватятся двое, ломают ребра один другому — и Македон тут же стоит. Кажется, разнял бы, растащил скудоумных петухов, ан нет. Стоит и цигарку курит. И если бы насмехался или злорадствовал, — нет же. Только смотрит — спокойно, рассудительно. Однако говорили, будто до женитьбы другим он был.
Ганка и не удивилась, когда однажды увидела у себя во дворе Ликору. Хоть и не на одном краю живут, хоть и не знаются семьями, каждому к ней дорога свободна. Может, какая необходимость привела молодицу к ней.
Как была Ликора несмелой, так и сейчас смелее не стала. Остановилась у ворот, а дальше идти не решается, только озирается по сторонам. Ганка позвала:
— Заходи, Ликора, собак у меня нет, а сама я на людей не кидаюсь.
Были у Ликоры тихонькие глаза, словно заводи в пруду, окруженные со всех сторон лепехо́й так, что и ветерок волны не нагонит. И светилось в них ясное тепло, придававшее ее взгляду детскую целомудренность.
— Видать, нет собак, — согласилась и шагнула во двор. Руки держала сложенными на животе, словно боялась упустить что-то спрятанное у нее под кофточкой. Прошла еще немного — и снова остановилась.
— Да заходи, Ликора, у меня земля во дворе не провалится.
— Эге ж…
— Да и индюков у меня нет, чтоб на твой красный платок кинулись.
Ликора совсем растерялась, затеребила уголок платка. Износился весь, стерся, красного цвета и не видно, только местами чуть-чуть горит.
— Пусть на девчат кидаются, а я уже… — и не договорила.
— Как живешь-поживаешь? — принялась расспрашивать Ганка, в диковинку ей было, что живут на свете такие нескладные люди. Тяжело, наверно, таким, каждый им на голову сядет даже без особой надобности. Удивительным казалось это Ганке, но в то же время и сочувствие к Ликоре проснулось в ней.
— Да так. Каждый день — надежда на завтрашний.
— Без надежды не выкрутишься, — согласилась Ганка. — Бывает, слепнешь от усталости, а подумаешь про отдых — и словно силы набралась свежей.
— Эге ж, — молвила Ликора и глаза опустила.
«Ей-богу, как девочка, — подумала Ганка. — Ходит так, будто ступать по этой земле боится. Говорит так, будто остерегается, что кому-то не угодит. Ей, наверно, и кусок хлеба в рот не лезет, — ведь это может кому-то и не понравиться». Но жалость к Ликоре не стыла, и Ганка сказала:
— Кто без детей, тому и без надежды можно, легче, а нам… Тебя доля тоже не обошла, правда?
— Правда, — ответила тихонько. — Пусть растут.
— Пусть. Без детей жить — небо коптить.
— Без детей — будто слепая. Ни за тобой, ни перед тобой. А бывает иногда на душе — лучше бы самой не родиться да и их не иметь.
Упросила все-таки Ганка Ликору в хату войти. Ликора переступила порог, оперлась о дверной косяк, пришлось взять ее за руку и усадить на лавку.
— Если б я такая милостивая была, — тараторила Ганка, — то давно бы уже руки и ноги сложила, ей-ей! И чего ты, Ликора, всех боишься?
— Да я не боюсь, — возразила гостья, — только как-то оно неудобно.
— Что неудобно?
Ликора пожимала плечами, молчала. — Так что же, а? — настаивала Ганка.
— Неудобно, что и живу… — наконец прошептала Ликора.
— Овва! — только руками всплеснула Ганка. — Это почему же?
— Разве я знаю? Как-то оно так…
— А зачем пришла? Может, нужно что-то? Помочь тебе или занять?
— Да так, ничего, — вздохнула.
— Ты немного посиди в хате, а я по хозяйству крутнусь.
Пока бегала за тем да за сем, из головы вылетело, что оставила Ликору одну. Сначала думала — посидит молодица и уйдет, потому что у Ганки на разговоры времени нет. А вернулась через какой-то час — сидит гостья, как и сидела. И тихая печаль дрожит в ее взгляде.
— Ты, Ликора, часом не захворала? А может, Македон выгнал? Мужики, они бывают такими, ты признайся, может, полегчает.
При напоминании о Македоне переменилась в лице Ликора. Набрала глубоко воздух, что-то хотела сказать, но перехватило у нее дыхание — из глаз брызнули слезы.
— Выгнал? Может, болезнь у него какая?
Плачет Ликора, ничего не рассказывает. Правда, что глупому плохо живется на свете, но такому, как Ликора, — еще хуже. Дала ей выплакаться. Наконец Ликора собралась с силами, сказала:
— Отступись ты от него.